Актерская труппа, которая должна была скоро выйти на сцену, именовалась «Сурокинской». Сурокиным звали их директора, режиссера и казначея, полного, гладко бритого господина из Ковно, уже успевшего побывать с гастролями в Америке хазана и тенора, героя синагог и оперных залов, неженку, гордеца и зазнайку, хозяина и товарища в одном лице. Зрители сидели за столиками, пили пиво, жевали сосиски с хлебом, сами бегали в ресторан за едой и питьем, болтали, кричали, смеялись. Все это были мелкие торговцы с семьями — не ортодоксальные, а «просвещенные», как называют на европейском Востоке евреев, которые бреются (хотя бы раз в неделю) и носят европейское платье. Религиозные обряды эти евреи соблюдают больше из уважения, чем из религиозной потребности: о Боге вспоминают, только когда Он бывает зачем-нибудь нужен, и, на их счастье, нужда в Нем возникает у них довольно часто. Среди них можно встретить и циников, и людей с предрассудками, но случаются такие минуты, когда всеми ими овладевают умиление, расслабленность и растроганность. В вопросах гешефта они беспощадны друг с другом и с чужим — но стоит лишь коснуться одной потаенной струны, как в них просыпается жертвенность, доброта и гуманность. Да, эти люди умеют плакать, особенно в таком открытом театре, о котором я веду речь.
Труппа состояла из двух женщин и троих мужчин — и при попытке описать, что и как исполнялось на этой эстраде, слова застревают у меня в горле. Все импровизировалось на ходу. Первым на сцену вышел худенький маленький человечек, на лице у которого, с видом крайнего изумления, сидел ни на что не похожий нос — наглый, вопрошающий, но вместе с тем трогательный и смешной, скорее славянский, чем иудейский, с широкими крыльями и неожиданно острым кончиком. Носатый человек изображал бадхана, мудрого шута и клоуна; он пел старинные песни и тут же пародировал их, вставляя нелепые абсурдные пуанты. Затем женщины спели дуэтом старинную песню, другой актер рассказал юмореску Шолом-Алейхема, и, наконец, сам господин директор Сурокин принялся исполнять на современном иврите и идише стихотворения живых и недавно умерших еврейских поэтов: произнеся строки на иврите, он с ходу переводил их на идиш, а иногда вдруг тихонько, как-то совсем по-домашнему, промурлыкивал две-три строфы себе под нос — и тогда воцарялась мертвая тишина, и маленькие торговцы сидели с расширенными глазами, подперев кулаком подбородки, и слышался шелест липы.
Не уверен, что все читатели знают еврейские мелодии Восточной Европы, и попробую рассказать в двух словах, что это за музыка. Точнее всего будет, наверно, назвать ее смесью России и Иерусалима, фольклорной песни и псалма. Она торжественна, как синагогальное действо, и простодушна, как народный напев. Текст, если просто пробежать его глазами, требует, казалось бы, веселой бравурной мелодии. Но на слух, в музыкальном исполнении, песня оказывается щемящей, с «улыбкой сквозь слезы». Один раз услышишь — и она потом неделями звучит у тебя в ушах, а чувство несовпадения быстро стирается; на самом деле эти слова не ложатся ни на какую другую мелодию. Вот как они звучат:
Слышите: сидят! Не резвятся под зеленым деревцем. Скажешь «резвятся» — и строчки приобретают тот бойкий ритм, какой может послышаться поначалу. Но они не резвятся, эти еврейские мальчики.
И раздалась старинная песня о том, как поет Иерусалим — поет с такой тоской, что боль отзывается через всю Европу, далеко на восток, через Испанию, Германию, Францию, Голландию, по всему пути, который прошли евреи. Иерусалим поет:
Всем торговцам был понятен этот напев. Маленькие люди отставили кружки с пивом и забыли про недоеденные сосиски. Так они готовились слушать серьезную, трудную, а порой и абстрактную поэзию великого еврейского поэта Хаима-Нахмана Бялика, чьи песни переведены едва ли не на все культурные языки мира и с которого, как полагают, началось возрождение еврейского письменного языка, его возвращение к полнокровной жизни. В голосе этого поэта слышен священный гнев древних пророков и сладкий лепет ликующего младенца.