В берлинских еврейских трактирах на Хиртенштрассе грустно, промозгло и тихо. В парижских еврейских ресторанчиках весело, жарко и шумно. У всех дела идут в гору. Помню, я одно время столовался у господина Вайнгрода. Он кормит отменной гусятиной. Поит отличной, крепкой водкой. Смешит гостей. Просит жену: «Дай-ка мне, силь-ву-пле, наш дебет и кредит!» А жена в ответ: «Си-ву-вуле — возьмите с буфета!» Такая у них в ходу веселая тарабарщина.
Однажды я спросил господина Вайнгрода: «Как вы решились поехать в Париж?» А господин Вайнгрод мне на это: «Экскюзе, мосье, а пуркуа не в Париж? Из России меня гонят, в Польше сажают в кутузку, в Германию не дают визы. Пуркуа же мне было не поехать в Париж?»
Господин Вайнгрод — храбрец, у него нет ноги, он ковыляет на протезе, но не теряет бодрости духа. Оказавшись во Франции, он добровольцем пошел на войну. Во французской армии добровольно, из благодарности служило множество евреев Восточной Европы. Но ногу Вайнгрод оставил не на войне. Он вернулся здоровым, все кости были целехоньки. Но каких только ловушек не расставляет человеку капризница-судьба! Однажды Вайнгрод выходит из ресторана, хочет перейти на другую сторону. Автомобили по этому переулку почти не ездят, самое частое — раз в неделю. В тот день это случается как раз тогда, когда Вайнгрод переходит улицу. Машина сбивает его. У него отрезают ногу.
Однажды я побывал в Париже в еврейском театре. Детские коляски оставляли здесь в гардеробе. Зонтики брали в зал. В партере сидели мамаши с грудными младенцами. Стулья не были закреплены, их можно было переставлять куда угодно. Зрители расхаживали по проходам вдоль стен. Пересаживались с места на место. Чистили апельсины. Брызгал сок, в зале пахло. Публика громко болтала, подпевала актерам, посреди действия разражалась аплодисментами. Молодые еврейки щебетали по-французски. Они казались по-парижски изящными. Были хороши собой. Напоминали марселек. Эти женщины по-парижски одарены. Кокетливы и холодны. Легки и деловиты. Умеют быть верными, как истинные парижанки. Ассимиляция народа всегда начинается с женщин. На сцене в тот вечер шел водевиль в трех действиях. В первом еврейское семейство собирается уезжать из российской глубинки. Во втором — получает паспорта. В третьем семейство уже в Америке: разбогатевшие, чванливые, они вот-вот забудут свою бывшую родину и приезжающих с родины бывших друзей. По ходу действия щедрой рукой рассыпаны американские шлягеры и старинные песни на смеси идиша с русским. Когда дело дошло до этих русских песен и танцев, у актеров и зрителей увлажнились глаза. Если бы плакали только актеры, это отдавало бы пошлостью. Но когда заплакали зрители, у меня сжалось сердце. Евреев легко растрогать — это я знал. Но для меня было внове, что они способны плакать от ностальгии.
Между сценой и публикой установилась сердечная, почти домашняя близость. Перед этим народом хорошо лицедействовать. После спектакля к зрителям вышел режиссер и объявил о ближайших событиях. Объявил без всяких газет и афиш. Из уст в уста. От человека к человеку. «В среду к нам приедет NN из Америки», — сказал режиссер. Он обращался к залу, как вождь к соратникам. Не подбирая слов, остроумно. Зал отзывался на его шутки. Заранее предвкушал их. С нетерпением ждал пуанты.
Однажды я разговорился во Франции с одним еврейским артистом из города Радзивилова, старинного местечка близ российско-австрийской границы. Мой собеседник оказался музыкантом и клоуном, причем с хорошим доходом. Клоуном не по факту рождения, а по зову души. Он родился в семье музыкантов. Его прадед, дед, отец, братья — все играли на еврейских свадьбах. Он единственный смог уехать из родных мест на Запад и получить музыкальное образование. Один богатый еврей оказал мальчику содействие. Он попал в Венскую консерваторию. Писал музыку. Концертировал. «Но зачем, — сказал он мне, — зачем еврею играть серьезную музыку? Все равно я всегда буду клоуном, даже если на меня печатают серьезные отзывы и в первом ряду сидят в очках газетные репортеры. Зачем мне играть Бетховена? Зачем мне играть Кол нидрей?[27] Стою однажды вечером на сцене — и такой вдруг на меня смех напал. Чего я людей морочу? Я, радзивиловский музыкант? А может, думаю, вернуться домой в Радзивилов, играть на свадьбах? Только не окажусь ли я там еще большим посмешищем?
И в тот вечер я понял, что мне ничего другого не остается, как поступить в цирк. Но не наездником и не канатаходцем. Это не для еврея. Я — клоун. И с первого же выхода на арену мне стало ясно, что я не предал традиций отцов, что я выбрал дело, которое пришлось бы им по душе. Правда, они бы здорово перепугались, если б меня увидели. Я играю на аккордеоне, на губной гармошке, на саксофоне, и мне хорошо оттого, что в зале никто знать не знает, что я мог бы, если нужно, сыграть и Бетховена.
27
Кол нидрей (