Выбрать главу
щей телячьей кожи с тисненым гербом… По-моему ты говорил три безголовые утки?»* а Жорж: «Голубки а вовсе не утки…», а Блюм: «Значит три голубки, символически обезглавленные…», а Жорж: «Да нет!», а Блюм: «…являющиеся в некотором роде семейным пророческим гербом: потому что он просто-папросто позабыл что можно прибегнуть к помощи своих мозгов если только таковые имелись в его миленькой аристократической башке…», а Жорж: «Ох ты господи… К сожалению вот эта куча угля, эта историческая куча угля…», а Блюм в мгновенном приступе лихорадочной деятельности как безумный шлепает по черным лужам приговаривая: «Ладно, ладно: потрудимся и мы тоже во славу Истории, впишем и мы в Историю нашу будничную страничку! В сущности я считаю что ничуть не позорнее или глупее перелопатить груду угля чем умереть задарма как говорится ради прекрасных глаз прусского короля, так отдадим же ее за деньги вот этому бранденбургскому Моцарту…», несколько раз подряд вилы подымаются и опускаются на полной скорости, в результате чего три целых брикета плюс еще половинка взлетают в воздух, два брикета шлепаются на землю рядом со скатами грузовика, потом Блюм останавливается и отдышавшись продолжает: «Я ведь еще не кончил! Еще не все тебе рассказал. На чем это я бишь остановился? Ах да, вот на чем: итак возвращается он нежданно-негаданно, бросив на произвол судьбы своих сбитых с панталыку сапожников, равно как и свои собственные иллюзии и свои идиллические мечтания, а сам бежит с поля боя в надежде укрыться возле того что единственно ему еще осталось — по крайней мере он верил в это — то есть возле того что он еще мог считать подлинным: возможно не сердце (ибо разумеется он уже успел порастрясти чуток свою наивность) но хотя бы во всяком случае тело, теплую реально ощутимую плоть этой самой Агнессы (ведь ты же мне сам говорил что она была моложе его на двадцать лет так что…», а Жорж: «Да нет, ты все спутал. Спутал его с …», а Блюм: «…с его праправнуком. Верно спутал. Но считаю что я все-таки вправе так думать: ведь в ту пору тринадцатилетних девчушек выдавали за старичков, и даже если на тех двух портретах они примерно одних лет то лишь благодаря сноровке художника (другими словами его светской обходительности, другими словами его умению польстить) поэтому-то супруга вышла чуть помоложе. Нет, вовсе я не ошибся, я верно сказал: другими словами он сумел смягчить, затушевать ее явственно проступающий во всем облике жизненный опыт, ладно, пускай будет ложь и двуличие, так как она примерно на тысячу лет его старше)… Итак, сей Арнольф — филантроп, якобинец и вояка окончательно отказавшийся от мысли улучшить род людской (чем объясняется без сомнения тот факт что его отдаленный потомок, в силу семейных воспоминаний и будучи более благоразумным, полностью посвятил себя улучшению конской породы), во весь опор покрывает двести километров отделяющих ее от него…», а Жорж: «Триста», а Блюм: «Триста километров, что по тогдашнему счету составляет примерно восемьдесят лье, так что загнав коня можно добраться на худой конец за четыре дня (ну скажем за пять), и вот наконец поздней ночью па пятые сутки, он доскакал весь разбитый весь покрытый грязыо…», а Жорж: «Да ие грязыо, а пылыо. В тех краях дождей почти никогда не бывает», а Блюм: «Черт побери! А что ж там тогда бывает?», а Жорж: «Ветер. Если только так можно выразиться. Потому что тамошний ветер так же похож на настоящий как пушечный выстрел на выстрел из игрушечного пистолетика. Но чего это ты…», а Блюм: «Значит, весь покрытый пылью, так словно оп приволок на себе неощутимую по упорную пыль поражения, остатки своих развеянных в прах надежд: поседевший до времени от пепла костров потому что должен же он был, в течение этих четырех дней и пяти ночей, на дорогах разгрома, сидеть у костра, размышлять, пересматривать и сжигать все что боготворил, боготворя отныне лишь ту к которой мчался горя единым желанием увидеть ее, и вот: в ночной тиши шум, перестук лошадиных подков, потому что он конечно пе один ехал, при нем тоже был кто-нибудь, ну скажем его сопровождал верный слуга, ведь тот-то другой притащил же с собой на фронт чтобы пользовать его лошадь и надраивать ему до блеска сапоги верного своего жокея или скорее жеребца ибо неверная Агнесса тоже не прочь была его надраить, вернее это он доводил ее, так сказать, до блеска…», а Жорж: «О, черт!..», а Блюм: «Но ведь можно же представить себе такое: глухое цоканье копыт на мощеном дворе, громко фыркают загнанные лошади, голубоватый мрак — или возможно уже занимается заря — свет фонаря который держит прибежавший привратник рельефно почти скульптурно обрисовывает мускулы на взмыленных гнедых лошадиных грудях, и взмах плащей когда всадники соскакивают на землю, и он бросив поводья жокею отдав какое-то приказание, нет даже не приказание, даже не звук его голоса, только звук его шагов, потренышванье шпор, когда он быстро взлетает по ступенькам крыльца, берет его штурмом: все это слышит она, внезапно пробудившаяся, еще во власти сладкой неги сна и наслаждения но уже все соображающая — возможно не разумом который еще наполовину спит, еще тычется во все стороны спросонок, а чем-то иным, утробным чего не способны притушить ни сон ни сладострастие и что отнюдь не нуждается в том чтобы она окончательно проснулась, дабы начать действовать безошибочно и на полной скорости: инстинкт, хитрость которой нет нужды учиться, и пока голова, самый мозг еще не здесь, еще дремлют, тело проворно подымается (отбрасывая простыни, на миг показав ноги старающиеся высвободиться из-под одеяла так что между быстрыми ляжками мелькает эта тень, это пламя — но ведь ты сам же говорил о роскошной золотистой шевелюре? итак значит — этот мед, это золотое руно сразу же исчезнувшее стоило ей присесть на край постели с задранной выше колен рубашкой открывающей теперь тесно сжатые спущенные с постели ноги подобные двум параллельным струям расплавленного золота, ослепительно перламутровый поток, нежно-розовые ступни вслепую нашаривающие ночные туфельки) и все это не переставая думать (я говорю о теле), рассчитывать, соображать, комбинировать с молниеносной быстротой, прислушиваясь в то же самое время к скрипу сапог взлетающих через две ступеньки, топающих на лестничной площадке, потом по соседней комнате, все близящихся (ног сейчас уже не видно, рубашка спущена), и она — эта девственная Агнесса — вскочив, трясет за плечи своего любовника — кучера, конюха ошалевшего деревенского олуха — толкает его к неизбежному и ниспосылаемому самим Провидением шкафу или чулану из водевилей и трагедий которые всякий раз в нужный момент оказываются под рукой подобно тем таинственным ларцам в фарсах и ящикам с сюрпризом которые стоит их открыть в равной мере могут вызвать оглушительный хохот или бросить в дрожь ужаса ибо водевиль всегда был и будет неудавшейся трагедией, а трагедия фарсом лишенным юмора, руки (по-прежнему тело, мускулы, а не мозг, который только высвобождается из пыльной дымки сна, итак одни только руки, всевидящие руки) хватают по мере продвижения по спальне разбросанные повсюду части мужской одежды и швыряют их кучей в тот же шкаф, шум шагов стихает, он теперь (сапоги, или вернее их отсутствие, внезапное и страшное прекращение всякого шума) прямо за дверью, дверная ручка ходит вверх и вниз, потом по двери стучат кулаком, и она кричит: «Иду, иду!», захлопывает шкаф, бежит было к дверям, ио замечает скажем еще жилет или мужской ботинок, хватает его, снова кричит в сторону двери: «Иду, иду!» сама бегом бросается к шкафу, открывает его, яростно швыряет, куда ни попадя, то что подобрала по пути, створка уже стонет под мощными ударами плеча (та самая дверь, которая по твоим словам слетела с петель когда на нее навалился мужчина — только это не лакей навалился!), потом она ребячливая, невинная, способная обезоружить любого, протирая глаза, с улыбкой тянет к нему руки, объясняет ему что заперлась на ключ потому что боится воров а сама жмется к нему, обнимает, обволакивает, спустив как бы ненароком с одного плечика рубашку, обнажив грудь, трется до боли нежными сосками о пыльный мундир который уже начинает расстегивать лихорадочными пальчиками, шепчет ему что-то почти прильнув губами к его губам чтобы он не успел разглядеть ее губ распухших от поцелуев другого, а он стоит в полной растерянности, в замешательстве, в отчаянии: расстроенный, сбитый с толку, загнанный в тупик, лишенный всего и возможно уже от всего отрешившийся, и возможно уже наполовину рухнувший… Разве не так?», а Жорж: «Нет!», а Блюм: «Нет? А ты-то откуда знаешь?», а Жорж: «Нет!», а Блюм: «Он надеявшийся разыграть в натуре басню о двух голубках, только он и был голубком-простофилей, то есть вернувшись иа свою голубятню с перешибленным крылом, с колченогими своими мечтаниями, заметил что позволил водить себя за нос, и не только потому что ему пришла в голову злосчастная мысль, ему, помещику и дворянину, предаваться блуду в запретной зоне, в тряской трясине идей, но еще и оставить при этом в одиночестве свою курочку или вернее свою обожаемую голубку которая и воспользовалась его отсутствием чтобы тоже предаться блуду, впрочем, что касается ее, то самым что ни на есть естественным манером, другими словами как то практикуется с первого дня творения, просто взяв себе в партнеры не золотушные мечтания а здоровенного малого с крепкими ляжками, и когда он наконец понял это было уже слишком поздно; без сомнения он увидел себя совсем голого — возможно ей удалось раздеть его донага пользуясь его замешательством, тем что его совсем пришибло — рядом с этой двадцатилетней голубкой которая все ворковала и ворковала и терлась об него, а он (возможно только тогда он заметил сладострастный беспорядок смятых простынь, или услышал шорох, или просто в нем заговорил инстинкт) оттолкнув ее, решительным шагом напра-» вился — хотя она теперь цеплялась за него, молила все, отрицала, пыталась его удержать, но ее сил без сомнения было маловато, он мог таких как она десяток протащить за собой, раз уж он целых четыре дня таскал с собой тяжеленный, разложившийся и смердящий труп своих разочарований — к шкафу, открыл дверцу, и получил прямо в рожу, прямо в упор пулю из пистолета, так что милосердная судьба пощадила его хотя бы тут, другими словами не дала ему увидеть того, кто прятался в шкафу, познать эту вторую и высшую немилость, ларчик фокусника сработал в нужный момент, хлопушка сослужила свою службу, другими словами положила конец этому мучительному и невыносимому напряженному ожиданию развязки, приведя к счастливому концу, к спасительному облегчению через, если так можно выразиться, черепоразмозжение…»