Выбрать главу

Александр Иванович часто высказывался против одежды европейцев, непроницаемой для света и воздуха. В парках шикарных курортов появлялся в удобном легком костюме, каких тогда никто не носил. Гуляющие кидали на профессора изумленные взгляды, перешептывались осуждающе… На даче в Финляндии Александр Иванович принимал солнечные ванны, чего тогда тоже никто не делал и что тоже укрепляло за ученым репутацию чудака…

«Был он последовательным вегетарианцем, — пишет моя мать, — а последние восемнадцать лет своей жизни даже яиц не ел. Вообще предпочитал сырую пищу — ягоды, фрукты, в его холодной спальне всегда стоял ящик с сушеными абрикосами, яблоками, урюком, изюмом… К окружающим был терпим и, хотя, посмеиваясь, называл нас трупоедами, вкусов своих не навязывал, скромно ел за общим обедом свою непритязательную пищу и детски радовался, когда на столе появлялось какое-нибудь из его любимых горячих вегетарианских блюд. Потирал руки, смеялся: „Бобы! Как славно!“

Куда понятнее казался нам другой наш дядя, брат матери, пензенский вице-губернатор А. А. Толстой. Приезжая в Петербург, он прямо из гостиницы являлся к нам, но от приглашений отобедать неизменно отказывался: „Нет уж, Ольга, знаю я эти манные каши, я лучше к Донону поеду!“ Как-то мне очень захотелось оставить завтракать нашего дачного соседа, тогда совсем молодого Михаила Леонидовича Лозинского. Но случилось так, что мы с дядей были в доме одни, ничего доброго от завтрака ждать не приходилось. „Попросила бы я вас остаться, — сказала я Михаилу Леонидовичу, — но боюсь, что на завтрак у нас только печеная репа!“ — „Tout mon repas consiste de deux repas“[2], — немедленно отозвался Лозинский: он был славен среди друзей своими стихотворными экспромтами…»

(Следует добавить, что позже он стал славен на всю страну своими стихами и переводами, среди которых «Божественная комедия» Данте.)

Остер, находчив: мгновенно обыграл сходное звучание русского слова «ре́па» и французского «репа́». Этим, вероятно, еще больше покорил мою мать, питавшую нежные чувства к молодому поэту, о чем я узнала лишь после ее смерти, из дневников ее… Итак: сказал блестящий экспромт, поклонился и ушел домой завтракать. А моя бедная мать грустно глядела ему вслед (чем удержать его?) и, кто знает, быть может, мысленно роптала на доброго дядюшку с его бобами, репами, гигиеническими туфлями и прочими странностями… О, разумеется, другой дядя, пензенский вице-губернатор, ездивший обедать к Донону, куда был понятнее, куда легче вписывался в окружающий пейзаж…

«Увы, — сознается моя мать, — редко мы гордились дядюшкой профессором. Чаще стыдились его манеры одеваться, его чудачеств, его отступлений от „хорошего тона“. А у него привычки хорошего воспитания были заложены с детства вместе с безукоризненным знанием иностранных языков. Но у нас, молодых, был свой взгляд на правила хорошего тона. Однажды в Петербург приехали шведские ученые и, не застав профессора в городе, отправились на дачу в Финляндию. Надо было гостей угостить, а в доме не оказалось чистой скатерти. Я вышла из затруднения, постелив на стол белоснежную канвовую простыню. Каков же был мой ужас, когда дядя за дружеским чаепитием, посмеиваясь, сообщил маститым ученым, что на столе — простыня! Я решила, что мы опозорены навек, и позже стала упрекать Александра Ивановича: „Ах, дядя! Ну как ты мог?“ Очень смутился. Всегда смущался, слыша наши: „Ах, дядя!..“

…Брат Павел с лицейским приятелем стояли однажды на балконе петербургской квартиры. Приятель сказал: „Воейков! Гляди, какой странный тип идет!“ А то шел наш дядя в своей размахайке, без шапки, со связкой книг под мышкой. Павел быстро увел приятеля в свою комнату, не дав встретиться с Александром Ивановичем. Мы потом долго дразнили Павлика, что он отрекся от родного дяди. Но боюсь, что на его месте и мы поступили бы так же!»

Вот моя мать едет с дядюшкой из Берлина уже в вагоне первого класса — это после того, как профессор потерял сдачу. «В купе кроме нас был только один пассажир, англичанин, ехавший в Россию впервые. Мы с ним разговорились о берлинских музеях, о Мюнхенской пинакотеке, я рассказывала об Эрмитаже, англичанин слушал заинтересованно, и все было бы прекрасно, если бы не дядюшка. Его странный костюм, его поведение угнетали меня. Он вытащил из сумки свою еду — орехи, чернослив, винные ягоды, жевал, сплевывал косточки в какой-то бумажный мешочек, на лице ясность, довольство, покой. Я старалась в его сторону не глядеть…»

вернуться

2

Вся моя еда состоит из двух реп (фр.).