Я старалась быть тише воды, ниже травы... Такси для Ахматовой заказывала чуть ли не шепотом; ожидая ответного звонка, от телефона не отходила, хватала трубку, едва он успевал подать голос... Нет, не верю, что это кому-то мешало, кого-то будило — комната соседок в тылу квартиры, моя же — непосредственно против коридорного телефона и рядом с входной дверью, однако на следующее утро мне говорили: «Опять вы вчера вашей старухе машину вызывали, разбудили нас с дочкой!» Я подозревала, что пожилая соседка спать и не думала, из одного только зловредства не ложилась, и дверь к себе не закрывала — ждала: вот-вот я пойду к телефону, чем дам возможность еще раз попрекнуть и меня и «мою старуху». Я могла бы сказать, что время было еще не позднее, около одиннадцати, мне бы возразили, что это — как для кого! Для бездельниц, может, и не позднее, а вот для тех, кто работает, рано встает и рано ложится,— очень даже позднее. Ну, и заодно еще какой-нибудь не так завернутый кран мне припомнили бы... Меня бесило, что Ахматову осмеливались называть «старуха». Но проще было молчать.
«Прости им, господи,— думала я, стараясь настроить себя на высокий евангельский лад (а что мне оставалось?),— прости! Ибо не ведают, ЧТО творят!»
Был и вот какой случай.
Однажды вечером, когда мы с Анной Андреевной мирно пили чай, в дверь постучали и на пороге вырос милиционер. В комнату не вошел, остался в дверях и вежливо попросил показать ему мой паспорт. Обернувшись, чтобы взять сумку, я увидела выпрямившуюся в кресле, окаменевшую Ахматову. Протянула паспорт милиционеру, и тут за плечом его в коридоре мелькнуло лицо старшей соседки — она выглянула из полуоткрытой двери, ведущей в ванную комнату. Выглянула не вовремя. Думаю, что своего участия в этом деле обнаруживать ей не хотелось, но скрыть его все равно не удалось, ибо, ознакомившись с паспортом, милиционер обратился в сторону ванной комнаты с такими словами: «Да у гражданки прописка московская, по закону имеет право...» Тем временем я протянула милиционеру еще и красную книжечку, корреспондентское удостоверение «Крокодила». Милиционер мне улыбнулся. Я улыбнулась ему. Затем, взяв под козырек, он нас оставил, было слышно, как покинувшая ванную комнату соседка закрывала за ним входную дверь, гремя засовами, я взглянула на Ахматову — лицо ее не было окаменевшим. Оно было гневным. К тому времени мне уже приходилось видеть это лицо во гневе: сужаются глаза, трепещут ноздри. «Не удалось доставить ей удовольствия!» — весело заявила я, кивнув в сторону соседкиной комнаты. Но Анна Андреевна оттаяла не сразу.
В последних числах марта 1956 года я переехала на улицу Щукина, в дом актеров Вахтанговского театра, к вдове писателя Эсе Львовне Леонидовой. Она жила одна в трехкомнатной квартире и сдала мне кабинет покойного мужа. Лучшее из всех моих случайных пристанищ! Эся Львовна, женщина умная, острая, немного жесткая, уважала мои занятия, отношения у нас сразу установились дружеские. Прожила я у нее немногим больше года, и был этот год для меня полон событий.
Летом журнал «Знамя» и издательство «Советский писатель» почти одновременно заключили со мной договоры на издание первой книги романа «Возвращение». А осенью был, наконец, разрублен узел: Александр Александрович поселился вместе со мной в комнате на улице Щукина. Как нам было трудно вначале! Ему — в особенности. Однажды утром, когда он только что проснулся, я увидела на его лице ужас, именно — ужас. «Что с тобой?»— «Окно...» Тут же опомнился, согнал с лица это выражение, спросил обычным голосом: «Час который? Вставать пора!»
Десятки, десятки лет, просыпаясь, он видел перед собой угол рояля, синие обои, карандашный портрет Прокофьева, книжные полки, справа — свой огромный письменный стол, а окна не видел, спал головой к окну, здесь же — окно перед глазами, а его тут быть не должно, и вокруг все чужое, куда он попал и что он сделал со своей жизнью? Но — что случилось, то случилось. Вставал, умывался, пил кофе, брал портфель, шагал в институт... Работали мы за столом покойного Леонидова, сидя напротив друг друга, и не было у А. А. книг, книг, книг, без которых он не мог, а вот теперь надо было без них обходиться. Но главной мукой того времени были мысли о семье, чувство вины перед ней — да простят ли его когда-нибудь? Так все наболело, все было так напряжено, что казалось — не простят никогда!