Летом 1918 года бабушка Ольга Александровна Воейкова с дочерьми и внуками жила на даче под Самарой. Почему мы жили не в Самайкине, а на чьей-то чужой даче, сказать не берусь, а расспросить об этом уже некого... Вот туда-то однажды явился мой отец и увез свою семью ночью на лошадях. Иногда мне кажется, что я помню, как мы ехали, как тряслись и было холодно, но, быть может, мне просто об этом рассказывали... Куда ж мы ехали? Куда приехали? Не знаю. Знаю, что потом были теплушки, Екатеринбург, Омск, Иркутск, а затем надолго, на многие годы,- Харбин.
Придется сделать маленькое отступление, пояснить читателю, что представлял собою этот странный город...
В конце минувшего века русское правительство по договору с Китаем начало прокладывать на маньчжурской земле Китайско-Восточную железную дорогу. Из России в Харбин нагрянула армия строителей (инженеры, рабочие), а следом учителя, священники, купцы, появлялись школы, возводились православные храмы, открывались лавки, затем крупные магазины. Поселок, состоявший поначалу из палаток и наспех сколоченных бараков, превращался в город, русскими руками построенный на чужой земле, и в 1948 году, попав в Казань, я убедилась в том, о чем раньше лишь догадывалась: Харбин обликом своим, архитектурным стилем конца минувшего века (низкие в основном дома, лепная вычурность парадных зданий, скверы) напоминал провинциальные российские города.
До тысячи девятьсот двадцатого года, когда мы, беженцы, сначала отдельными струйками, а затем уже этаким беспорядочным потоком стали заливать улицы Харбина, тогда вполне благоустроенного города, тамошние старожилы (служащие КВЖД, торговцы, домовладельцы) вели жизнь настолько спокойную, насколько это было возможно в те апокалиптические времена... У домовладельцев и купцов было соглашение с Правлением КВЖД, и городом управлял муниципалитет, от китайских властей не зависевший... Скоро все станет иначе, у Харбина будет другая, нелегкая судьба, а всего горше придется ему после года тысяча девятьсот тридцать второго (оккупация Маньчжурии японцами, создание марионеточного "государства Маньчжоу-Го"), но одним из первых ощутительных толчков, потрясших основы налаженной, устоявшейся жизни Харбина, было появление нас, беженцев,- остатки разбитых колчаковцев и семьи их...
Нам не сразу удалось попасть в город: месяц, а то и два мы жили в вагонах, отогнанных в тупик, на запасные пути харбинского вокзала... Рев маленькой сестры, примус на вагонном откидном столике, таз на вагонной полке - няня вечно стирала,- мои попытки удрать из этой тесноты и шума, а снаружи угольная пыль, шпалы и вскоре крики хватившейся меня няни ребенок. Боже мой, на рельсах, а по ним в любой момент может паровоз пойти (втаскивали обратно, шлепали, отмывали), но главное, ярчайшее воспоминание - это кукла (мальчик в матросском костюме), купленная матерью в универсальном магазине "Чурин и К°". Родители весь день носились по городу, жизнь пытались устроить, заработки отыскать. Кое-как устроили, что-то нашли...
Три маленькие комнаты в одноэтажном, оштукатуренном, под железной крышей домике, окна двух выходили в палисадник с акацией и черемухой... Была у нас ванная комната, и отопление, разумеется, печное, и кухня с плитой, топившейся дровами. Окно третьей комнаты глядело на просторный двор, с которым связаны все игры моего детства.
Я, конечно, знала, что старший брат матери, дядя Шура, ботаник, но если бы не словарные сведения, выше приведенные, затруднилась бы сказать, чем именно он занимался. Не знала бы и того, каким образом он очутился в Маньчжурии (ведь вся семья матери осталась в России), когда именно приехал в Харбин. Родственной привязанности я к нему не испытывала, ибо чувствовала его к нам безразличие. Я бы не удивилась, если б он спросил однажды, глядя на нас с сестрой рассеянными серыми глазами: "Чьи это девочки? Откуда они?" Я выросла с ощущением, что дядя Шура всегда пребывает где-то недалеко от нас, его огромная фигура возникала иногда в нашей квартире, сразу делая ее еще теснее. Моего отца, аккуратного до маниакальности, подтянутого, спортивного, ничего, кроме военного дела, не знавшего, раздражал глубоко штатский вид Александра Дмитриевича, небрежность его одежды - плохо сидевшие пиджаки, мятые брюки, криво завязанные галстуки, нечищеные ботинки. Неуклюжий и неловкий, этот большого роста человек был похож на бабушку, горбонос и сероглаз, как она, и, как она, рано поседевший. Я помню его только седым.
В 1906 году он женился на Надежде Александровне Башмаковой, и в семейном альбоме сохранилась их фотография - два серьезных молодых профиля. Мне грустно смотреть на эту фотографию, особенно на юное лицо Надежды Александровны. Темные волосы подняты над ухом в прическе того времени, длинная шея почти закрыта воротничком, взгляд доверчивый... Красивая, черноглазая, серьезная девочка из тогдашних курсисток. Мечтала, вероятно, о том, как она будет помогать трудиться любимому человеку, верила, что впереди их ждет осмысленная, счастливая жизнь. А впереди ее ждали одни несчастья, цепь несчастий, закончившихся трагедией...
Александр Дмитриевич был так поглощен своей наукой, своими растениями, лекарственными и иными, что ни на что другое его не хватало,- так был устроен этот человек. Надежда Александровна покинула его через три-четыре года после брака и с маленьким сыном, тоже Александром, осталась в России.
Время от времени в одинокой жизни моего дяди появлялись дамы, желавшие его утешить и о нем позаботиться. Вероятно, он был с ними рассеянно добр и отнюдь не скуп. Всегда он был человеком безалаберным, но когда служил на КВЖД, бедным не был. Он и нам с сестрой делал подарки, если случайно попадал в дни именин или рождений. Дети, шум, чаепитие. Озирался изумленно: "Что это у вас?" - "День рождения Таты",- холодно отзывалась мать: она-то помнила торжественные даты не только родственников, но и друзей. Дядя Шура подзывал меня к себе, совал деньги: "Купи себе что хочешь!"
Находясь в дошкольном и раннешкольном возрасте, мы с сестрой проводили летние месяцы в дядином казенном доме на станции Эхо: красивое место среди сопок, рисовые поля, гаолян, кукуруза, широкая река Муданьцзян, десять часов поездом от Харбина. В поселке Эхо жили и русские, служащие КВЖД, летом приезжали дачники, были, конечно, и дети, наши сверстники, мы купались в реке, играли в прятки среди посадок гаоляна, я с тех пор этого растения не видела, помню лишь, что оно было выше детского роста...
Дом был каменный, одноэтажный, просторный. Дядя Шура, надев свой колониальный пробковый шлем, с утра пропадал на опытном поле, мы его днями не видели, при встречах он глядел на нас рассеянно, поглощенный своими мыслями. Вероятно, на своих очередных дам он смотрел примерно так же. Дамы, не выдержав, сбегали. Одна держалась дольше других, я ее хорошо помню: славный человек, и тоже чудачка, и тоже на внешний вид никакого внимания, ходила в старых брюках и кофтах и в чем попало, и тоже одержимый ботаник. Поэтому-то и держалась. Но иногда прибегала жаловаться на Александра Дмитриевича моей матери: "Чудовищный эгоцентризм! Для него существует лишь его работа и он сам!" Мать отвечала: "Но что вы хотите от Шуры?"
Пассажирские поезда мчались мимо поселка, останавливаясь на станции Эхо всего на три минуты. За эти минуты надо было выгрузить (а уезжая, погрузить) детей и вещи, и мы заранее стояли на площадке вагона в окружении чемоданов и тюков, и дядя Шура либо встречал нас сам, либо посылал кого-нибудь, и мы, едва поезд останавливался, прыгали в объятия, встречающего, за нами кидались чемоданы... Уезжать было хуже - поезд шел мимо Эхо ночью. Нас будили, одевали, покрикивая: "Стой прямо! Не спи!" - а потом на маленьком перроне, в ожидании поезда, сон проходил совершенно, и мы дрожали уже не спросонок, а от испуга - передавалось волнение тех, кто сопровождал нас. Надо было точно угадать, где встать, чтобы очутиться прямо против двери вагона. И вот вой вдали, и красные глаза паровоза, и приближается это огнедышащее чудище, и суматоха в нашей маленькой группе, и лишь недавно, вспоминая все это, я поняла, почему до сих пор испытываю неприятное, близкое к страху чувство на ночных вокзалах, при виде приближающихся поездов...