Выбрать главу

Я говорил и глядел в его ясные голубые глаза. В них светились теперь спокойствие и торжество. Он был убежден, что побеждает, подчиняет меня себе.

— Ну, это психологическая арифметика, Андрей! Это даже не алгебра. Я человек пострадавший. А сейчас, как известно, исправляются ошибки прошлого.

— Ну, а я?

— Ты нет, — уверенно ответил Крамов. — Ты… как бы это сказать… Ты тип бездушного руководителя. Для тебя главное — план, скорейшее завершение строительства. Ради этого ты идешь на все, даже на гибель людей. Словом, Боливару не вынести двоих. Ясно?

— Кому? — недоуменно переспросил я.

— Боливару, — повторил Крамов. — Ты ведь как будто начитанный парень и должен знать. Впрочем, могу напомнить. Это из рассказа Генри «Дороги, которые мы выбираем». Боливар — лошадь. Не помнишь?

Да, я помнил этот рассказ. Хорошо помнил. Двое связаны одной судьбой. Они уходят от погони. Верхом. Но одна из лошадей охромела. А вторая, Боливар, не может вынести двоих. Тогда один из них, подлец, убивает товарища.

— Так вот, — продолжал Крамов, — на том коньке, о котором идет речь, поеду я сам. Но тебя я не собираюсь убивать ни в прямом, ни в переносном смысле. Здесь ситуация иная: если вылезу я, то спасешься и ты. Понял?

Я почувствовал, что могу рассмеяться. Только когда просто хочешь смеяться, то тебе не кажется, будто кто-то сжимает тебе горло.

— Молчишь? Что ж, мне нетрудно представить себе, о чем ты сейчас думаешь. Характеристика, которую я тебе дал, очевидно возмущает тебя. Ты, так сказать, не находишь слов, чтобы выразить… ну и прочее в этом роде. Но не приходила ли тебе в голову когда-нибудь крамольная мысль, что иной раз быть чем-нибудь менее важно, чем казаться?

— Не приходило, — ответил я, глядя на Крамова в упор.

— Напрасно. Вот сейчас, в данной обстановке, ты будешь всем казаться именно таким, как я только что сказал, — типом бездушного руководителя. А кто ты такой внутри — твое личное дело. Так вот — хочу тебя предупредить, что времени осталось мало. Очевидно, сегодня вечером подъедут остальные члены комиссии. Завтра с утра мы приступим к работе уже в официальном порядке.

Он подошел к вешалке и снял свое пальто. Не спеша надел его, вернулся к столу, взял шляпу и, держа ее в руках, снова подошел ко мне.

— Вот что, Андрей, — сказал Крамов, — я хочу тебе сказать на прощание, что ты можешь полностью доверять мне. Я не мстительный человек. Месть — утеха бессильных людей или дураков. Это может служить тебе порукой моей искренности. Гуд бай!

Он ушел.

Все, что в эти последние дни угнетало меня, подавляло, теперь медленно отходило куда-то в сторону. И, наоборот, слова Ирины, звавшие меня к жизни, слова Трифонова и Баулина все громче и громче раздавались в моих ушах. Со мной происходило нечто подобное тому, что происходит с отснятой фотопленкой после того, как ее начнут проявлять. Невидимые доселе люди, здания, деревья — все, что в непроявлен-ном виде таила в себе фотолента, стало вырисовываться, выступать на поверхность.

Мое прошлое и настоящее сомкнулись. Я вспомнил об Агафонове. Я представил его себе не мертвым, не безмолвно лежащим на больничной койке, но живым, сильным. Таким, каким я его запомнил тогда, давно, на том самом открытом партийном собрании, где я выступил против Крамова.

И я снова увидел, как Агафонов, большой, грузный, неторопливый, поднимается со своего дальнего места. Я снова услышал, как тяжело падают его глухие, но полные уверенности слова, проникнутые ненавистью к Крамову. Я вновь увидел Агафонова, стремительно, с поднятыми кулаками шагнувшего к столу президиума, когда демагог Фалалеев попытался упрекнуть его в «клевете на советскую власть»…

Чем закончил свою речь Агафонов?

Да, я хорошо помнил его слова. Вот они:

«…но вижу я, сердцем чувствую: прав Андрей Арефьев, прав! И еще скажу: Арефьев — человек стоящий, и рабочие его любят. Все!»

«Прав Андрей Арефьев, прав Андрей Арефьев!» — звучал в моих ушах голос Агафонова.

И вдруг я неожиданно для самого себя со всего размаха грохнул кулаком по столу.

«Черт побери, столько дней впустую! Столько дней, вырванных из жизни! Столько дней бесцельных, апатичных бесед с самим собою, когда-надо было что-то делать, действовать!..»

С чего же начать?

Конечно, я буду драться, отстаивать свою правоту в главном. Ну, а туннель? Ведь штанговое крепление скомпрометировано, а цемента не хватает по-прежнему. И все наши планы, все надежды на выигрыш времени пойдут насмарку. Вот в чем главное, вот с чем невозможно примириться!

На кого рассчитывать, от кого ждать поддержки? Полесский — человек не менее подлый, чем Крамов. Кондаков выбит из колеи, он плывет по воле волн, его бросает от одного берега к другому. Позиция Трифонова и других членов бюро известна.

«Ну, а Орлов?» — спросил я себя.

На этот вопрос было нелегко ответить. Григорий выступил против меня. Более того, на бюро он говорил вещи, с которыми я никогда не смог бы согласиться. Словом, по всем данным, он будет и дальше против меня. И все же я не мог допустить, свыкнуться с мыслью, что это именно так.

Я не мог поверить, что мой друг, человек, с которым у меня было так много общего, чьи взгляды на жизнь я всегда разделял, внезапно оказался моим врагом. Я был уверен, что все происшедшее с Григорием было роковым недоразумением, что он, лишь подчиняясь какому-то ложному побуждению, вдруг занял позицию, противную всему его существу. И чем дольше я думал об этом, тем больше во мне возникало желание снова пойти к Орлову, по-товарищески поговорить с ним, доказать ему всю глубину его заблуждений.

В течение этих дней мы не встречались. Я думаю, что Орлов сознательно избегал меня. Поэтому случайной встречи быть не может. Если я хочу говорить с Орловым, то должен пойти к нему.

На какое-то мгновение эта мысль покоробила меня. «Почему, — спросил я себя, — почему я должен идти к человеку, который, в сущности, предал меня?

«А, чепуха, — тут же ответил я себе, — плевать я хотел на самолюбие! Главное в том, что я считаю все это случайным, неестественным для Григория. А раз так — ничто не может остановить меня». И я пошел к Григорию.

Орлов сидел и читал, когда я вошел. Он поднял голову, но не встал. Нахмурил брови и молча вопросительно глядел на меня.

Мне почему-то казалось, что едва я переступлю дорог его комнаты, как Григорий бросится мне навстречу, что он только ждет моего прихода, что так же, как полчаса назад я думал о нем, — так и он думал все это время обо мне.

Но я понял, что ошибся. На лице Григория я прочел настороженность и даже враждебность. Однако я еще был под влиянием всех тех чувств, которые заставили меня прийти сюда.

— Григорий, — начал я, — вот пришел к тебе, чтобы поговорить… Он молчал.

— Ведь это, в сущности, нелепо, что все эти дни мы даже не встречались. Ведь мы… были друзьями.

— Все, что я хотел сказать, — холодно, отчужденно ответил Григорий, — я сказал тогда, на бюро. Как член комиссии, я не могу вести частных разговоров…

Я заметил, что, обращаясь ко мне, он избегает местоимений.

— К черту комиссию, Григорий, — воскликнул я, — ведь не бюрократы дае мы какие-нибудь в самом деле! Неужели нам нечего сказать друг другу, оставшись вот так, с глазу на глаз?

— В комиссии, помимо меня, еще четыре человека, — угрюмо оказал Орлов.

Он и впрямь думал, что я пришел, чтобы повлиять на его суждения, склонить на свою сторону одного из членов комиссии!

— Григорий, поверь, меня не интересует твое участие в комиссии. Мне важен ты, понимаешь, ты сам, Григорий Орлов, человек!

Я сделал шаг к нему. Григорий медленно поднялся из-за стола.

— Я никогда не пришел бы к тебе, — продолжал я, — если бы не был уверен, что произошла какая-то нелепая ошибка! Ты инженер, туннельщик, ты знаешь, что штанги были единственно правильным решением в нашем положении. Ты обязан защищать, — пусть не меня, но наше дело! А сейчас ты, объективно, оказываешься вместе с Полесским. Мне было стыдно слушать тебя на бюро. Вредная, высокопарная болтовня. Быть заодно с Полесским — это противоестественно!