Выбрать главу

— И Чарльзом Буковски могу, — не обращая внимания на его слова, продолжил я свою мысль. — И даже женщиной могу его политкорректно представить, презрев гендорные свои заморочки. Но не дроздом.

— Почему?

— Ну как… По образу же и подобию своему… Он нас. Или мы его. Не важно кто, но — так.

— Ты думаешь, что это сказано про внешний облик?

— А про что?

— Не смеши. Не-сме-ши… Кстати, кем бы мы Его себе ни представили, всё одно, исходя из однозначного определения иконоборческого Собора семьсот пятьдесят четвертого года, впадем в богохульство описуемости. Так лучше тогда — дроздом.

— Почему это дроздом лучше?

— Сказано же было, что к Святой Деве Марии прилетал он на побывку в облике голубя. Где голубь, там и дрозд. Все — птицы.

— А когда святого Бенедикта дьявол искушал в образе черного дрозда, это он что, под Господа косил?

— Оттуда ты это знаешь? — удивился старик.

— Бенедикт и рассказал, Бенечка. Ерофеев.

— Не пори чушь.

— Я не порю, я — парю. Кстати, ведьма, которая пыталась убить Дон Хуана, тоже превращалась в черного дрозда.

— Какого дона? — не понял старик. — Которого командор?

Я не успел ответить — мы уперлись в металлическую дверь.

— Открывай, — приказал старик.

— Тут замок висит, — сказал я.

— Не закрыт он, вытаскивай.

Я с трудом выдернул ржавый механизм из перекошенных ушек. Замок был приятно тяжелым. Я понянчил его на ладони.

— Даже не думай, — предупредил старик.

— Ты это о чем? — прикинулся я медвежонком Умкой.

— О том самом, — сказал он и приказал: — Брось на пол.

Я бросил.

— Открывай. — Проклятый старик больно ткнул канделябром мне меж лопаток. Напомнил, кто в этом доме хозяин.

Я навалился на дверь. Она уныло проскрипела, будто кто-то крышкой зипповской зажигалки провел по третьей струне, и передо мной открылся вход в какую-то тоскливую кондейку. Ну я вошел. Старикашка следом.

Он щелкнул выключателем, вспыхнула шестидесятиваттная лампочка, которая выдавала от силы сорок восемь — сорок девять, и я увидел, что проникли мы в небольшое книжное хранилище, пребывающее, к слову говоря, в отвратном состоянии. В этом чулане с очень низким потолком было сыро и воняло разлагающейся целлюлозой — на грубо сколоченных полках гнили подшивки старых газет и вязанки переставших быть актуальными книг. Я притянул одну из книжных стопок и прочитал название — «Дороги младших богов». Прикинул, а что, если этой штукой в старика запулить? Килограмма три в перевязанной бечевой пачке точно было. Запулить бы в него, а после такой артподготовки тут же и навалиться. Но старый присматривал за мной внимательно.

— Не туда смотришь, — сказал он. — Сюда посмотри.

И показал канделябром в угол. Я посмотрел. И увидел три манекена. Ну это я, конечно, сначала так подумал, что стоят в углу манекены. Но потом пригляделся и понял, что это люди. Два и одна. Двое импозантных мужчин лет пятидесяти и одна молодая, вульгарно одетая женщина.

С ними было что-то не так. Они молчали и не двигались. И вообще не подавали никаких признаков жизни. Они просто-напросто были мертвы. Просто-напросто.

Нет, вблизи они не походили ни на манекены, ни на скульптуры, ни на расплодившихся в последнее время уродцев из паноптикумов восковых фигур. Это были люди. И они были мертвы. Но я ведь знал по прежнему своему опыту, что мертвецы не могут стоять. Не умеют они этого делать. Во всяком случае, раньше как-то не доводилось мне видеть стоящих стоймя покойников. И, признаюсь, мне стало очень не по себе. До этого мне было просто не по себе. А теперь — очень.

Старик подошел вплотную к этой молчаливой троице и постучал канделябром по плечу одного из трупов. Звук был такой, будто он ударил по камню. Собственно, они все и были каменными.

— Как говорится в одной старинной молитве, «окамененное нечувствие», — сказал старик.

— Что вы с ними сделали? — спросил я, подумав при этом о пластифицированных трупах профессора Гюнтера фон Хагенса.

— Ничего, — ответил старик. — Тут просто: лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых. Исход. Стих тридцать третий, строфа двадцатая.

— Они увидели лицо Бога?

— Они услышали Его Слово. Что, впрочем, одно и то же. Ибо сказано было одним из сорока девяти евангелистов, что в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Богом.

Мне пришла на ум крамольная мысль, и я ее озвучил:

— Похоже, и в конце тоже будет Слово, и Слово будет у человека, и человек станет Богом. И впрок это ему не пойдет.

— Это точно, — согласился старик.

И я был так сильно поражен увиденным, что был вынужден признать очевидное:

— Значит, получается, всё это правда…

— Сам же теперь видишь, — сказал старик. — Этих вот еще не вывезли. Собираем, складируем, вывозим. Собираем, складируем, вывозим. Собираем, складируем… Уже целые сутки. Но таков наш крест. Мы сами выпустили джинна из бутылки…

— Вика?

— Глупая и высокомерная девчонка. Всё носилась с концепцией открытости… Предлагала: давайте-де, откликаясь на зов Грядущего, отпустим на волю застывшее в янтаре времени и традиций Слово. Я-де слышу, заявляла, как трещит и раскалывается его окаменевшая скорлупа. Ересь, в общем, полнейшую несла, что и говорить… Вздор. Ну и решилась без спросу в этот свой приезд. Амбиции, амбиции, амбиции… Я говорил ей, что тщеславие — это костер. Не поверила. Сгорела… Впрочем, рано или поздно это должно было произойти. Мы всего лишь люди, недостойные быть дроздами. Всего лишь…

Старик замолчал. И о чем-то задумался. Не о чем-то пустом, конечно, а о больном и тревожном. Полагаю.

А в моей памяти вдруг всплыл наш ночной с Викой разговор, посредством которого мы пытались — не очень, признаюсь, успешно — спастись от полного распада.

Нет, весь треп наш, конечно, невозможно было вспомнить — это была струя, выливающаяся из крана смесителя, к которому подвели два потока сознания. Причем оба сознания эти были в измененном состоянии. Коньячная полировка. Все дела.

Но я отчетливо вспомнил, как на мою сентенцию, что смыслом жизни является поддержание жизни смысла, она по секрету сообщила мне колдовским слогом, уставившись при этом немигающим взглядом в потолок, самое свое самое. Что вовеки отныне пребудет звук — на волю отпущенный джинн. Что теперь посвящаются люди в Сторожа Потаенных Пружин. Что стонем зря мы в своем Подзаборье. Что все не то: Путь не тот, Цель не та. Что, прощемившись с отвязным задором, свет в щели обретает цвета.

Тогда я посмеялся над ее словами. Потому что не понял ни фига. И попросил показать мне в щели это чередование белого и черного. Святого и греховного. Она не отказала. И это было здорово. Но сейчас меня вдруг осенило: она же тогда произнесла это слово. То самое, из-за которого весь этот сыр-бор. Я знал это Слово! Я знал его!

И я осознал это.

Что долгий слог, потом — короткий.

В этот момент (в момент озарения!) я мог бы, наверное, потерять от волнения рассудок, если бы уже не потерял его где-то раньше. Впрочем, я эту потерю не ощущал, поэтому собрался еще раз его потерять. Но тут вдруг вспыхнула, а потом погасла лампочка.

Вы же знаете, что лампочки имеют такую дурную привычку — вспыхивать, прежде чем сдохнуть.

Сделался мрак, и я, ослепший, рванулся — а фиг ли было ждать? — на старика. Просто как витязь в тигровой шкуре на барса. Как… Как его? Как Мцыри. Как Дата Туташкия. Как… В общем — смело рванулся. С голыми руками. Морально будучи готовым словить грудиной пару-тройку раз по девять.

Но в том месте, где старик должен был стоять, его уже не оказалось. И моя атака в результате вылилась в цирковую клоунаду: не сумев затормозить, я врезался в одну из полок и опрокинулся на спину. Опять я был повержен. Как говорится, весь вечер на манеже… Вдобавок ко всему сверху на меня свалились тонны гнилых и одновременно пыльных фолиантов.

Пока я выбирался из-под завала, старик наконец-то использовал канделябр по назначению — вытащил из заначки огрызок, приладил и зажег.