Выбрать главу

— Ну и? — ждал Гошка дальнейших объяснений. Я набрал на вздохе полные легкие и погнал еще одну волну:

— Дело в том, Гоша, что всякий дежурный бог, и особенно младший, — я ткнул Гошку пальцем в грудь, — обязан помнить, что, вполне возможно, его мысль может принимать вещественную форму и по-настоящему угрожать своему создателю.

— Переведи.

— Перевожу. Есть вероятность того, что в этой сказке неосторожная, случайная твоя, Гоша, фантазия, постепенно материализуясь, превратится в топкий и навязчивый кошмар, из трясины которого ты сможешь выбраться лишь с невероятным усилием, заплатив за переход на ближайшую твердь бытования болезненными душевными метаморфозами. А может, и не сможешь… А мы, Гоша, подписались на эту работу. И должны ее сделать.

— И что?

— Да ничего. Давай считать, что мы не куклы, набитые опилками, а куклы, набитые излишками пусть чужого, но своего сознания. Вспомни, как чуваки прилетели на Солярис и…

— Мы типа чуваки, которые прилетели на Солярис?

— Нет, мы скорее по аналогии — те материализации образов, которые мучили чуваков, прилетевших на Солярис. Но дело в том, что эти материализации — они же там как живые были. А может, и не «как», а просто — живые. И у них тогда тоже могли быть свои назойливые образы…

— Которые того самого…

— Да, которые тоже могли материализоваться.

— Но это же так все может и до бесконечности?

— Вполне.

— Может, тогда и не будем туда нырять?

— Согласен. Я тоже не хочу утонуть. Только давай договоримся, что будем думать, прежде чем о чем-то решим подумать.

— Ты сам-то понял, что сказал.

— Скажу проще: фильтруй свой мысленный базар. Ибо — за базар ответишь. Будь осторожен, следи за собой. Теперь лучше?

— Никак… Слушай, Андрюха, ты говоришь, что порождения могут убить своего родителя?

— Ну.

— Тогда, выходит, мы можем прикончить Черно-Белого Адепта?

— А зачем мы, по-твоему, туда идем? — спросил Серега.

— Действительно, в каком-то смысле мы идем его убивать, — сказал я. — В смысле — кончать.

— А фиг ли нам, кабанам, если мы даже себя уже убили, — с горькой усмешкой сказал Серега.

— Я себя не убивал, я сам себя убил, — напомнил ему я.

Гошка тоже Серегу поправил:

— И я себя не убивал, это ты меня убил.

— Если бы я не тебя убил, то убил бы тебя, и тогда с нами бы шел не ты, а ты, — сказал Серега.

— Что было бы однох… конгруэнтно, — допустил я.

И тут мне на ум пришло одно предположение, которое я тут же озвучил:

— Слушайте, а ведь, похоже, он нас заставил самих себя убить, чтобы нам не жаль было этот мир рушить. Чтобы рука у нас не дрогнула. Типа: на хрена нам мир, где мы уже убиты. Ни жен, ни детей, ни даже нас теперь у нас нет. Эн Пи. Ничего личного.

Серега согласился:

— Возможно. Ведь, если подумать, у настоящего воина Великого Делания в определенном смысле не должно быть ни совести, ни жалости, ни семьи, ни имени. Он нам и не оставил ничего.

— А Монтана? — вспомнил я.

— А про Монтану он забыл, — сказал Серега.

— Ага, — согласился я и добавил: — А еще — про наши пробные инвестиции на рынке Forex.

— Врете вы всё и спите в тумбочке, — устало отмахнулся от нас Гошка.

— Во-во, — рассмеялся я, — считаю аналогично: сон разума рождает чудовищ, а бессонница превращает сам разум в чудовище.

— И зачем ты мне про всё про это? — спросил Гошка и, передразнивая меня, закудахтал: — Будь осторожен, о-е-е-ей, будь осторожен.

— Будь, — настаивал я.

— Еще скажи, что это я тех вон тараканов, нами отфаченных, из головы на волю выпустил.

— Никогда не спрашивай, чьи эти тараканы, — сказал Серега. — Всегда считай этих тараканов своими.

— А зачем? — не хотел понимать Гошка.

— Так проще жить, — ответил Серега и объяснил: — Не нужно хренами мериться с домовладельцем. Нужно просто сыпать дихлофос по углам арендуемой квартиры. Молча и не психуя.

— Тогда уж не сыпать надо, а нюхать, — сказал Гошка.

— Почему нюхать? — не понял Серега.

— Ну мы же про тараканов в голове.

— Значит, нюхать, — согласился Серега. Приладил вещмешок на спину и двинул на девяносто восемь, чтобы выйти на сто три.

Гошка отдал мне автомат, подобрал стекло и уже было пошел следом за Серегой, да вдруг остановился и счел нужным заявить:

— Фигню ты, Андрюха, городил. Вот что я тебе скажу.

Я забросил один автомат за спину, а второй повесил на грудь и так ответил:

— Ладно, фигню так фигню, только скажи, Гоша, ты разве не подумал, когда они уходили, что зря мы их живыми отпустили, что отольется нам эта доброта свинцовыми пульками?

— Ну, допустим, подумал, — признался он.

— Ну вот и отольется теперь, — вынес я свой приговор. — Вот увидишь. Услышал тебя Черный Адепт. Как пить дать.

— Сам дурак.

— Не веришь, значит?

— Тебе верю, твоим словам — нет.

Тут Серега решил на корню пресечь разговорчики в строю и приказал:

— С места! С песней! Магом шарш!

И мы пошли. И мы затянули. Не очень строевую, но любимую.

И понеслось долбиться в свод небес, раскачивая худой его каркас, всякое такое. Вот это в том числе:

«О, Гарри, Гарри, Гарри, ты не наш, ты не наш.

Не с нашего ты, Гарри, океана.

С тобою рассчитаемся мы сейчас», —

Раздался пьяный голос атамана.

И там уж до самой кровавой развязки — до банальной поножовщины, возведенной волшебной силой искусства в ранг эпического действа.

До конца пути оставалось еще далеко. И чтобы пройти его, нужно было идти. И песня была кстати. Ведь тот, кто с песней по жизни шагает, тот и Нигде, и Никогда не пропадет.

2

Ближе к ночи стало «замолаживать», стебли иван-чая и борщевика стали такими ломкими, будто побывали в чане с жидким кислородом, а дневная слякоть принялась быстро покрываться тонкой коркой. Когда шли низинами, под ногами вовсю хрустело стеклянным крошевом. А когда случался подъем, приходилось взбираться «елочкой» — армейские боты, смазанные ледяной кашицей, проскальзывали.

Прощальные огни свекольного заката не сулили и на завтра большого тепла. Оттого и бледный шар луны казался необыкновенно холодным. И тогда Серега спросил меня:

— Что там, Дрон, за окном?

Я, будучи в тот момент дежурным по стеклу, ответил несколько поэтично:

— Взошла студеная луна.

— Уже взошла? — удивился Серега.

— Уже, — подтвердил я.

— Тогда — привал.

Этот приказ застал нас у подножия холма, на вершине которого росла одинокая осина. И не зря при нашем появлении задрожала всем своим серебром это Иудино дерево — почуяло, видать, что лишится тех ветвей, до которых мы сумеем добраться. Мы за гринпис, конечно, и всё такое, но нам нужен был костер — не хотелось тушняк из сухпая чавкать неразогретым.

Когда Гошка вытащил тесак и подошел к осине, нам был знак — проснулась сидящая на нижней ветке черная птица и взлетела ввысь могильным вороном, тяжело и безмолвно.

Мы знак проигнорировали.

Мы не из тех.

Мы из этих.

Пока американец рубил по живому, я курил и рассказывал историю про то, как однажды где-то в Мексике, в долине навроде нашей, киношники кино снимали. И там тоже дерево было. Правда, засохшее. Огромное, старое, засохшее дерево. Причем единственное на всю долину. И эта коряга, попадая в кадр, здорово портила оператору картинку. Он и так и сяк, чтоб поворот дороги на фоне гор в кадр попадал, а дерево — нет, ну никак не выходило. А солнце уже садится. А смета горит. И тогда режиссер, не заморачиваясь на эту тему, приказал срубить сухостой, к чертовой матери. Под самый корешок. Срубили. И только потом они узнали, что местные индейцы уже лет двести называли эту долину Долиной Мертвого Дерева.