Выбрать главу

Ну а после меня что останется? Статьи, книги да вот эти отвалы земли? Земля разгладит и затянет шрамы, книги и статьи благодарные потомки снесут в обмен на очередную «макулатуру» — и что? Может быть, это всё действительно детская игра, как она представляется, скажем, тем, кто с утра и до поздней ночи переводит стрелки, сцепляет и расцепляет составы, везёт их, выглядывая из кабины мотовоза, и приветливо помахивает нам рукой, как только что проехавший Павел? Преобразует ли он мир? Если и не прямо, то, во всяком случае, способствует его преобразованию. В лучшую или худшую сторону — судить будут наши потомки. Вот Королёв — тот преобразует. И Данилов тоже.

Последние дни я всё время вижу главного инженера в разъездах. После того как наши с ним расчёты оказались в полном порядке, а раскопки, как колёса тронувшегося паровоза, стали набирать и скорость и размах, встречи наши стали значительно реже: не до разговоров! Каждый день его ладная спортивная фигура в форменной фуражке, из-под которой светятся розовые уши, мелькает то возле диспетчерской на станции, то, уцепившись за поручни, он проносится над нами с очередным составом, отправляющимся в сторону Беклемишева, то, наконец, я замечаю его в дрезине среди отутюженных костюмов, белых треугольников рубашек, подцвеченных галстуками, и соображаю, что приехала очередная инспекция из области или из Москвы.

Вот он оставит после себя много всего — дома, станционные сооружения, мосты, новую купанскую баню, трассы узкоколеек, по которым покатятся не только вагончики с торфом, но и людские судьбы, и многое другое, о чём будут помнить хотя бы на протяжении одного поколения.

Переделывать, перестраивать окружающий мир, окружающую жизнь так, как считаешь это нужным, как хочешь этого — в малых ли, в больших ли масштабах, — чтобы потом оглянуться на дело рук своих и увидеть, что это — хорошо… Не в этом ли высшее доступное человеку счастье?

— Только при этом необходимы две вещи, — с обычной мальчишеской усмешкой сыронизировал Василий Николаевич, ожидавший подхода мотовоза, чтобы ехать в Кубринск и потому оказавшийся у меня на раскопе, где и начался этот странный разговор. — Первое — иметь такую возможность, а второе — твёрдо знать, что никто не будет с тебя требовать отчёта, согласований и не даст в конце концов по шее… тоже из самых лучших побуждений!

И тут, как часто бывает в таких сумбурных беседах, когда собеседники касаются то одного, то другого, разговор наш невольно перешёл на человека, который именно в этом отношении был, что называется, «баловнем судьбы». В нём фортуна сочетала безграничные — по человеческим меркам — возможности осуществления своих желаний: всеохватывающий реформаторский ум и благородное стремление к переменам не для своего удовольствия или пользы, но на благо страны и народа, которыми владел, от которых требовал такого же сверхвозможного напряжения сил, как от самого себя.

И за всё это получил почтительный титул «Великий», хотя до конца жизни любил писаться «бомбардиром Петром Алексеевым».

Пётр Великий.

Человек — или миф?

В самом деле, человек ли он?

Нет, конечно, Пётр не был «Антихристом», как его считали старообрядцы. Но человек растёт в своей эпохе, формируется в скорлупе привычного для него быта, оставаясь плотью от плоти своего времени. Человек ест, спит, любит, ходит, сражается, говорит, одевается, жестикулирует, пишет, думает, оценивает, поступает так, как требует от него его время. Человек — продукт эпохи, нечто вторичное, а потому тленное и несовершенное. Такие прописные истины мы познаем с детских лет, повторяем их в последующей жизни себе и другим, чтобы не забыть, какое место нам в этой жизни отведено. Вероятно, Пётр — человек, существо биологическое — отвечал этому правилу, подтверждал его. Но наряду с этим Пётр был ещё и личностью, чьи способности и удивительное стечение благоприятных обстоятельств позволили ему, как никому другому в истории, — пожалуй, во всей мировой истории! — опровергнуть это правило, преобразовав не только землю, города, людей, но и само время, обозначив его своей, Петровской эпохой!

Словно вращающийся многогранник, поворачивающийся перед зрителем то одной, то другой гранью — солнечной, вспыхивающей перед глазами каскадом праздничных фейерверков, мрачной, обрызганной потоками крови в дыму постоянных сражений, удушающей мрачными казематами пыточных камер, отдающейся звонким перестуком плотницких топоров, прорубавших множество «окон в Европу», — этот царь-солдат, царь-матрос, царь-палач, царь-школяр, обязательный участник «машкерадов», влюблённый в любое рукомесло, в возможность покорения пространств, пусть даже ценою тысяч человеческих жизней, в возможность переделывать и перестраивать, казалось бы, навеки окаменевшее и застывшее, будь то законы, военный строй, язык, наряды, мысли людей, с течением веков не только не потерял своего величия и загадочности, но, как это происходит с церковью над Кубрей, по дороге из Загорска в Переславль, по мере отдаления приобретает всё большую привлекательность и монументальность.

Сделал ли он всё, что хотел? Нет, конечно. Он сделал, что мог, а смог он в той или иной степени наложить свой отпечаток на все стороны российской жизни, прикоснуться ко всем её пружинам и винтикам, заменить в конечном счёте весь этот механизм новым, сделанным — худо, бедно ли, — но по своему желанию, смазать его и запустить вперёд на века.

Петра нельзя любить, нельзя ненавидеть. Он как бы вышел из человеческого состояния и перешёл в миф, став иной субстанцией, подлежащей лишь наблюдению и изучению, как некий феномен истории.

Вот и здесь, на берегах Плещеева озера, откуда, по существу, и начался его журавлиный, размашистый шаг, где, несмотря на почти что три столетия, ещё видны его следы, ещё гниют вбитые им в берег сваи, сохнет в музейной духоте растрескавшийся бот «Фортуна» (вот она, удача!) и память местных жителей передаёт изустно слышанные когда-то их предками самодержавные слова по поводу житейских пустяков, его нельзя обойти, забыть, то там, то тут замечая высокую тень, мелькающие длинные руки и скрип ботфортов, от которых несёт свежим дёгтем и ворванью… Как-то никогда не хватало мне времени справиться в старых кунсткамерных бумагах, в дворцовых архивах: а нет ли следа древностей с Плещеева озера? Ведь, судя до всему, Пётр мог знать о том, что на Польце встречаются древние вещи. Вёксу он знал хорошо, ходил по ней в Нерль и на Волгу, а берега её и изгибы русла должен был осматривать перед тем, как приказал спустить в половодье из Плещеева озера два самых больших судна для начала будущей Каспийской флотилии.

Этот красочный и величественный спуск — суда под всеми флагами, с командой, а по берегам с канатами и баграми множество народа, проводящего, протаскивающего петровские корабли через залитые пойменные мысы, — для переславцев был тоже «окном в Европу». А как же? Их озеро, замкнутое холмами, лесами и болотами, выпускающее лишь тонкую извилистую нитку Вёксы, по которой летом не всегда легко спускаются длинные переславские лодки «на три волны», вдруг оказалось, как в давно забытые времена, началом пути по всей матушке Волге, к Астрахани, а там и в Индию.

Насколько детские мечты о далёких восточных странах тревожили душу этого неуёмного человека, связавшего воедино своё увлечение морем, кораблями, водой с теми юношескими порывами, которые ощутил он впервые именно на Плещеевом озере, где строил свой первый флот, видно хотя бы из того, что и тридцать четыре года спустя, задумав так и не состоявшийся Персидский поход, заехав в Переславль, он первым делом осведомился о судьбе своей потешной флотилии. Император хотел взглянуть на сказку своей юности, которую он осуществил за прошедшие годы не один десяток раз. Но галеры и яхты, полузабытые и никому, кроме него, не нужные, гнили на приколе у городских валов на Трубеже. И тогда впервые, как почти всё, что он делал, на обрывке листа был начертан грозный указ переславскому бурграту — первый указ об охране памятников славного прошлого России: «Надлежит вам беречи остатки кораблей, яхт и галеры; а буде опустите: то взыскано будет на вас и на потомках ваших, яко пренебрегших сей указ. Пётр, в Переславле, в 7 день февраля 1722 года».