С северо-запада, со стороны Сомина озера, всплывает грозовое облако — высокое, клубящееся, ослепительно белое на чёрной тяжёлой подошве. Теперь грозы нас не забывают. День начинается жарой, к обеду он наливается духотой, и не успеешь оглянуться, как очередная гроза наваливается на тебя из-за леса в стрелах молний и кипящем, клокочущем ливне. Вот и это облако; клубится, растёт ввысь, вспучивается грибом, и надо давать команду, чтобы скорей заворачивали находки и подчищали раскоп.
Пашка вернулся из больницы. Он ходит ещё более тихий, чем обычно, весь перебинтованный, бледный и худой и смотрит на мир одним глазом. Выйдет, посидит на бережку, выкурит папиросу и уходит домой, лежать. Героем себя не чувствует и только жалеет, что врачи пить пока запретили…
Павел вернулся из больницы. Он ходит ещё более тихий, чем обычно, весь перебинтованный, бледный, худой и смотрит на мир одним свободным глазом. Выйдет, посидит на бережку, выкурит папиросу и уходит опять домой — лежать.
42
После работы пропадаем на реке. Слава привёз мои ласты и маску, вода уже согрелась, и мы поочерёдно исследуем подводный мир Вёксы.
Первый раз я спустился под воду здесь же. Я не увидел экзотических рыб, каких бы то ни было фантастических красок, зловещих чёрных мурен, электрических скатов и гипнотизирующих барракуд. Но это был новый мир, ранее недоступное пространство, которое теперь я мог открывать и осваивать. Он позволял передвигаться не в двух только, но в трёх измерениях, и ограничен я был лишь запасом воздуха, который могли удержать лёгкие.
С тех пор обычная рыбалка отступила на второй план.
Не в том дело, что я охотился под водой. Держась руками за корень или затопленную корягу, можно было до озноба наблюдать за повседневной суетнёй рыбёшек в водорослях, узнавать их повадки, отмечать распорядок дня, следить за их поисками пищи. Обо всём этом раньше я ничего не знал.
У каждой большой рыбы, например, была своя охотничья территория, своё «жизненное пространство», на которое не следовало заплывать другим, свои стада малявок, свой дом — коряга или куст водорослей. Плотва ходила небольшими стайками, толклась, пощипывая съестное, под нависающими торфяными берегами, шныряла в зарослях под песчаным дном. Окунь оказывался большим домоседом: спускаясь под воду, почти всегда его можно было встретить возле одного и того же куста водорослей. Проплывая мимо, можно было видеть, как он медленно и с достоинством прячется от тебя за такой куст, следит за твоими движениями и при этом воинственно растопыривает плавники: попробуй-ка сунься!
Самые крупные окуни не давали себя разглядывать и, мелькнув, исчезали в зарослях.
Плавая один, я полагал, что окуни просто уходят в сторону, с дороги. Оказалось, что это совсем не так. Разобраться помог мне Юрий, мой московский приятель, тоже любитель подводного плавания в Вёксе.
Как правило, мы плавали рядом, плечо к плечу, но однажды, прочёсывая яму перед домом, где всегда было много язей, я вырвался вперёд. Юрий немного отстал и шёл за мной следом. На выходе из ямы начинались заросли водорослей, в которых время от времени передо мной мелькал огромный окунь, категорически отказавшийся быть пойманным или подстреленным, — ни на червя, ни на блесну он не поддавался, а подстрелить его я не успевал. Так было и в тот раз. Мелькнув на мгновение передо мной, окунь скрылся в зелёной чаще. Зная, что искать его бесполезно, поскольку он всегда бесследно исчезал, я плыл вперёд и остановился, только услышав обращённые ко мне крики приятеля. Оказывается, избежав встречи со мной, окунь зашёл сзади, пристроился в кильватер и плыл чуть ли не под моими ластами, наверное, любопытствуя: что надо в реке такой огромной рыбе?
И сколько бы мы этот опыт ни повторяли, окунь всегда оказывался нашим конвоиром!
А вот у корзохи, как здесь называют подлещика, характер совсем иной.
Это рыба большая, глупая, с большими, словно бы удивлёнными глазами. Она ходит у дна в высокой и редкой траве; завидев плывущего охотника, дёргается, мечется из стороны в сторону, потом делает полукруг и встаёт против течения прямо под пловцом. Здесь она замирает, уверенная в собственной безопасности. Тут её и надо стрелять: сверху вниз — самый выгодный и точный выстрел.
Но у нас нет подводного ружья. Я понадеялся на Славу, тот оставил его в Москве, и теперь вся надежда на Юрия, которого я жду через неделю. А пока ребята осваивают подводное снаряжение и учатся нырять бесшумно, не взбивая ластами воду и не распугивая рыб.
43
Маленький каменный цилиндрик зеленоватого оливина. Не зная, на него и внимания не обратишь, а для меня он — поди же ты! — сейчас самая важная находка.
Странно, не правда ли? Тем более что сам по себе этот цилиндрик — всего лишь отброс, высверлина из фатьяновского топора. Такой же отброс, как кремнёвые осколки, вылетавшие из-под руки мастера при изготовлении каменных орудий. Фатьяновские черепки здесь, на берегу реки, попадаются довольно часто. Но ведь это ещё не гарантия, что фатьяновцы на этом месте жили! Горшок можно было принести и так, топор — найти, захватить в качестве трофея, выменять. Но вот такой отброс никому в голову не пришло бы взять с собой. Это означает, что хотя бы один каменный сверлёный топор был сделан именно на этом месте: оббит, зашлифован и высверлен полым костяным сверлом так, что после сверления из него выпал вот этот маленький каменный цилиндрик.
Археолог имеет дело не с человеком вообще, а исключительно с человеком деятельным. Не с созерцателем, а с творцом. Остановись тот на мгновение в прошлом, и это мгновение исчезнет, поскольку право на бессмертие и память обретается только трудом.
Впрочем, при чём здесь бессмертие? Что общего имеет отпечаток папиллярных линий на внутренней стороне черепка с руками, которые когда-то извлекли из небытия этот сосуд, лепили его, свивая глиняные ленты, украшали его узорами? Сильные, нежные, горячие, цепкие, неустанные, создавшие за свою жизнь сотни таких горшков, эти руки исчезли, отслужив свой срок, но именно такие отпечатки позволяют отличить созданное этими руками от создания таких же, но других.
И всё-таки…
Современная машинная цивилизация основана на стандарте — стандарте мысли, одежды, пищи, искусства, которое стало ремеслом. Массовое потребление предполагает соответственно массовое же производство. В этом наше время удивительно напоминает эпоху первобытности. Только там стандарт именовался традицией.
Формы предметов, освящённые ритуалом и традицией, не должны были меняться. Любой узор был не украшением только, а определённым смысловым кодом — знаком принадлежности роду и племени, символом предназначения вещи. Техника выделки орудий, узаконенные традицией формы, навыки работы — всё это передавалось из поколения в поколение.
Но если так, то кто же был творцом нового, того, что не значилось дозволенным, не было этой традицией освящено?
Новое создавали руки людей. Те самые руки, от которых остались лишь кое-где отпечатки папиллярных линий, свидетельствующие, сколь изящны, сколь чувствительны были эти пальцы, привыкшие осязать не синтетику, не металл, а дерево, камень, шелковистую шкуру зверя, живую воду ручья и упругую кору веток. Они, эти руки, вводили в жизнь ежеминутно что-то новое, поправляя, изменяя трафарет традиций.
Вещи рождались в руках человека. Он давал им жизнь, он их лепил, выбивал, извлекал из небытия, увидев в куске кремня и топор, и наконечник копья, и фигурку животного, вроде той, что была найдена несколько дней назад. И хотя форма была предопределена заранее, каждое движение, освобождавшее её из бесформенности, оказывалось индивидуальным. По тщательности отделки, по тому, как ложились сколы, как от долгого употребления блестит пришлифованное пальцами пятно на теле орудия, по тому, как сам привычно скользнёт в твою руку извлечённый из земли нож или скребок, можно увидеть сделавшие его руки. А через них — и человека.