И продолжал упираться, когда два дня спустя пришла та утренняя газета, а это было, как теперь ясно, глупо вдвойне. Старинная пословица гласит: провалился в яму — перестань копать. В то утро у нас случилась свирепая ругань, которой добавлял свирепости беспрестанный рев Крупички. Когда Стелла потребовала сказать, кто была «та шлюха», я расхохотался не веселым, но громким смехом: уж очень слово «шлюха» было смешное и не-Стеллино. Мой смех разозлил ее настолько, что она приказала мне собирать вещи и, чтобы ускорить дело, в ярости смахнула на пол целую полку моих книг. Понятно, ничем хорошим это не обернулось, потому что следом высыпалось полдюжины бутылок из-под «смирновки». Дзинь. Дзинь. Дзинь-дзинь-дзинь.
Потрясенная Стелла рухнула на пол, содрогаясь в рыданиях, и позволила мне немного пообнимать ее и даже принести стакан воды, что, мне казалось, означало некое улучшение. И спокойно спросила меня опять, кто была эта «шлюха», и на этот раз я не смеялся, а с надлежащей серьезностью ответил, что никакой шлюхи нет и никогда не было. «Ох, Бенни, — проговорила она, качая головой, — Бенни, Бенни, чертов ты Бенни». Сидя посреди пустых бутылок и разметанных книг. Стелла долго молча разглядывала стакан, а потом треснула меня им по морде. Угу, я тоже удивился. Кровь и стекло разлетелись повсюду, и я вмиг ослеп на один из своих подбитых глаз. Совершенно обалдев, я смог сказать только: «Ты же знаешь, что это наш единственный стакан». Пока Стелла везла меня в больницу, я прижимал к лицу кровенеющую футболку, а на заднем сиденье вопила бедная Крупичка. Когда в приемном покое неотложки меня спросили, что со мной, я объявил себя «революционером» и добавил, что сестре достаточно заглянуть в сегодняшний «Пикаюн», чтобы самой убедиться. Это привлекло внимание дежурного полисмена, которому я скормил историю о том, как врезался в стакан воды в руке жены, когда нагнулся погладить кошку (несуществующую). «Наверное, та еще кошечка», — сказал он не то про кошку, не то про жену.
Мы продержались еще восемь месяцев, среди которых случались и получше и похуже. Нам не хватало денег, и Стелла сама снимала мне швы, чтобы не платить врачам. Был удивительно тихий вечер, почти чудесный в своем роде, или скорее, как говорят французы, belle laide, чудесный-ужасный. Я сидел в гостиной под готическим канделябром, на стуле с жесткой спинкой, по чуть-чуть прихлебывал водку с тоником, Стелла пинцетом вытаскивала стежок за стежком, а Крупичка ползала на полу, смеялась и говорила дур-дур-дур. Может, это из-за водки, но когда мы той ночью впервые за несколько недель любили друг друга, я поймал себя на том, что плачу и не могу остановиться. Я так разрыдался, что нам пришлось притормозить на полдороге. Пристроив голову на моей ходуном ходящей груди, Стелла спросила тихонько, от радости я плачу или от грусти, и я ответил: «И то, и то». В темноте она губами промакивала мои слезы. Дело увенчалось гортанными вскриками, что было у нас огромной редкостью, и Стелла заснула, казалось, счастливым сном с тенью улыбки на губах. После родов она стала похрапывать — тихим мелодичным похрапыванием, будто кто-то вздыхает через нижние отверстия губной гармошки, — и той ночью я лежал без сна, слушал музыку ее дыхания и размышлял, что ж такое любовь и не в этом ли всем она и состоит. Полежав так, я тихонько снял с себя ее руку и сделал себе еще одну водку с тоником, которую выпил, сидя на краю постели и глядя на спящую Стеллу. Луны не было, но от уличного фонаря за окном спальни на Стеллу падал белесый отсвет, казавшийся вполне небесным. В такие моменты легко было поверить, что она меня любит, и я ее люблю, и что все идет как должно — в альтернативной галактике, где солнцем был наш уличный фонарь.
Однако такие ночи были необычны, и, пожалуй, задерживаться на них — неуместная сентиментальность. Ближе к концу я попытался снова начать писать, и дело не пошло. С появлением Крупички Стелла совсем забросила поэзию, и я все время чувствовал, что от меня ждут того же. «Ты — отец», — сказала Стелла, как будто проводя непреодолимую границу между поэтом и родителем. «И Уильям Карлос Уильямс[31] был отцом», — сказал я. «Ты не Уильямс» — таков был ее ответ, верный, хотя и горький.
31
Уильям Карлос Уильямс (1883–1963) — американский поэт, признание получил поздно, только после присуждения ему первой Национальной книжной премии по поэзии в 1950 г., в 1953 г. получил Болингеновскую премию, а после смерти, в 1963 г., — Пулитцеровскую премию.