Только, боюсь, ненадолго. Брат Франчески убит. Мужик с длинным ножом, тот, что нес транспарант вместе с Валенты, увидел, что Валенты прижали к земле и плюнули в лицо, и коршуном кинулся туда. Схватив парня за волосы и рванув его голову вверх, он вонзил нож ему между лопаток. Взгляд Валенты метался между двумя фигурами, маячившими над ним. Брат Франчески, оглушенный болью, свел лопатки, словно хотел выдавить лезвие из спины; изо рта у него потекла кровь, и он рухнул ничком. Убийца за его спиной, спаситель Валенты, казался спокойным и довольным, у него даже дыхание не сбилось, и в следующий миг он растворился в беснующейся толпе. Валенты показалось, будто тот вознесся подобно святому. Зрачки у убийцы расширились, словно внезапная потеря веса оказалась превыше его разумения, и он тут же исчез в толпе. Придавленный к земле Франческиным братом, дальнейшее побоище Валенты видел как ливень ног и ботинок — пинавших его, топтавших, переступавших через него. Прежде его донимал горько-сладкий сон о том, что потерянная нога снова при нем, а теперь настигла кошмарная изнанка того сна: дождь бесполезных ног.
Если бы не труп брата Франки, защитивший его, толпа затоптала бы Валенты. Новозеландские солдаты подавили бунт, пустив немного слезоточивого газа и щедро охаживая мятежников дубинками по головам; потом на площадь вышли санитары. Тело Валенты было залито кровью, и его, как жертву бунта, отвезли в полевой госпиталь Союзников на берегу реки. Там мы его сейчас и найдем. Им заинтересовался офицер, надзирающий за местной военной полицией, — одноногий поляк, прятавшийся под трупом, озадачил новозеландского полковника.
— Повторите ваше имя.
— Валенты Мозелевский. Starszy kapral, Drugi Korpus Wojska Polskiego.
— По-итальянски, пожалуйста. Или по-английски? А? Немножко понимаете?
— Я был во Втором польском корпусе. Служил капралом. Помните Монте Кассино?
— Я там был.
— И я.
Валенты похлопал себя по ноге:
— Частично еще там.
— А теперь вы здесь.
— Это случайно вышло.
— Вы о потерянной ноге?
— Нет, о приезде сюда. В Триест.
— Пожалуйста, — сказал полковник, — объясните.
И Валенты стал объяснять. Когда он дошел до роли Франчески, полковник вскинул руки и воскликнул:
— Ну конечно! Девица. Всегда бывает девица. Копни поглубже — и найдешь, что и вся эта проклятая война из-за какой-нибудь девицы. Немецкой пташечки, которая не захотела раздвинуть ноги для малыша Адольфа, а? Послала его подальше. Ладно, слушаю.
Когда Валенты закончил, полковник предложил ему сигарету и закурил сам.
— Ну вот, типичная амартия, — сказал полковник, помолчав. — Знаете, что это такое? Это слово из греческой драмы. Невинное действие с криминальными последствиями, вот что это значит. Это как Эдип вставил мамаше, и началось. Правда, грустная история — у вас. Сели не на тот поезд, и теперь из-за этого молодой парень убит. И мне теперь приходится улаживать большую бучу, от того что парень убит. Тут горячая кровь. У людей, я имею в виду. Горячие люди живут. Чертовы юги — это еще полбеды. Вам, конечно, придется уехать домой.
— У меня нет дома, — сказал Валенты. — Немцы пустили ему кровь, а потом тушу поделили в Ялте. Сейчас Россия обгладывает кости.
— Как поэтично. Что ж, тогда вам не надо ехать домой, — сказал полковник. — Тогда просто поезжайте куда-нибудь, в какое-нибудь место. По мне, так хоть к черту на рога. И знаете, я настаиваю на этом. Учитывая заваруху и все остальное.
— Здесь и есть какое-нибудь место.
— Уже нет, — ответил полковник.
«Здесь и есть место. Уже нет». Господи Иисусе. Врезавшись влобовую в эти строчки, я закрыл книжку, сунул ее обратно в сумку и пошел на улицу покурить. Наверное, в последний раз. Очередь на контроле при входе в терминал завивается до самого Шебойгана.[95] Она так осязаемо устрашает, что я вернулся в зал и сел на свое старое место — под вашими вздымающимися голубыми «А», за пределами охраняемого терминала, возле билетных касс, на свой насест, где прошла моя ночная вахта. Нужно перевести дух, перед тем как снова влиться в эту змеящуюся тоску. Я не готов, опять не готов ставить свои разношенные башмаки на этот спотыкающийся конвейер; за последние двадцать четыре часа их столько раз просветили рентгеном, что они вот-вот мутируют. В Лос-Анджелес прилечу в трехглазых ботинках, которые к тому же светятся. И до чего же унизительно стоять в одних носках! Ладно, лучше не начинать.
Сейчас около девяти. Наверное, надо уточнить. «Девять ноль семь», — только что ответила мне привлекательная юная леди, заглянув в свой сотовый. Хотя легкость ее одежд иного заставит и усомниться в ее, так скажем, титуле. На ней просторная черная майка-безрукавка, в каких ходят профессиональные баскетболисты, и от моего внимания не ускользнуло, что под майкой ничего нет. Когда она наклонилась, чтобы достать журнал, перед моими глазами мелькнул профиль мягкого перевернутого конуса, цветом точь-в-точь свежий кефир, со сладкой розовой конфеткой соска. Каракули на полях — это я прикидывался, будто пишу, а сам косил глазами. Поразительно, как зрелища подобного рода способны пустить под откос любые мысли, какие бы ни булькали у тебя в котелке. Даже, казалось бы, самые важные — о жизни и смерти, всяком таком. Быть или не быть. Уйти или остаться. Этот старый как мир вопрос звенит сквозь всю историю человечества. Но вот ты замечаешь, как на секунду мелькнула белая сиська, и все рассыпается в прах. Тебе напомнили, что, несмотря на знание славянских языков или теорий поэтического завершения, ты все же млекопитающее, голодное и похотливое, и дурак тот, кто хочет от этого сбежать. Часть тебя вопит: «Еще! Еще!» — а другая часть скулит: «Хватит!»
95
Шебойган — город в штате Висконсин, на берегу озера Гурон, в 500 км к северу от Чикаго.