Дорогая мамочка!
Получил твою телеграмму накануне отъезда на фронт. Очень огорчен случившейся с тобой бедой.
(Мать сломала руку.)
Но надеюсь, что это обойдется и все будет хорошо. Завтра тебе уже без меня переведут телеграфом 3 тысячи рублей, чтобы ты могла нанять человека, который бы тебе помогал, — вообще, чтобы было все нормально.
Хотели послать к тебе тетю Варю, но она сама больна и не может. Отец на этих днях будет организовывать тебе пропуск, и, думаю, в ближайшее время это сделаем — я это обеспечу.
Все мои литературные дела благополучно закончены. Роман сдан в печать отдельной книгой. Вышли книги стихов и прозы в «Сов. писателе» — надеюсь, ты их скоро увидишь, так же как некоторые английские и американские издания, которые мне на днях прислали. Они очень приятно оформлены, тебе будет интересно на них посмотреть.
Еду с хорошим настроением и с большими планами, ибо сейчас есть что посмотреть и все предстоящее очень интересно. Когда вернусь, думаю, пробуду месяц или полтора в Москве, с тем чтобы отписаться и взяться за новую пьесу о наступлении.
Папа мне показывал твое письмо к нему, где ты подробно пишешь о своем впечатлении от романа. Во многом с тобой я там не согласен. В частности, считаю, что все, что я написал в романе о Васильеве, сугубо неинтересно, и выкидываю его из романа при отдельном издании. Конюков, по-моему, тоже неинтересный образ. Что же до Ани, то она как раз, по-моему, получилась. А женщин, изобилующих гражданскими чувствами, описывать, видимо, не мое призвание — что-то меня больше тянет на писание простых, немудрящих женщин и девиц. А вообще, в целом говоря, конечно, это все-таки первая моя попытка писать что-то более или менее серьезное в прозе, и несомненно она изобилует такими погрешностями, о которых я сейчас даже и представления не имею, и разберусь в них в будущем, когда я хоть сколько-нибудь начну понимать, что в этом романе хорошо и что плохо.
Ну, вот, в сущности, и все о моих делах. Желаю тебе скорейшей поправки. Надеюсь, что все будет хорошо и что к тому времени, когда я вернусь в Москву, ты будешь уже здесь. Что же касается до возвращения на Петровку (о чем я случайно прочел в письме к отцу — там же, где я читал о романе), то советую тебе не нервничать и не считать это дикой берлогой, в которой нельзя прожить один-полтора месяца. Нужно приехать, взяться толком за поиски, я помогу и обеспечу, и все будет в порядке. Ты не волнуйся, не расстраивайся и не изображай все в более черном свете, чем это есть на самом деле.
Еще раз желаю тебе всего самого хорошего и, главное, здоровья.
Крепко тебя целую. Кирилл.
3 июля 1944 года
(От матери)
Дорогие мои Сашулек и Кирилл, очень огорчилась сегодня, что намеченный на завтра отъезд сорвался и приходится отложить на 6-е. Пароход выходит в 9 утра. Вещи зашиты. Приходил монтер снять счетчик. Только что сообщили мне сверху радостное известие о взятии Минска. Поздравляю вас обоих, мои родные.
Читала, Кирюня, твой очерк «Вторая полоса».
12 ноября 1944 года
(Записка, посланная моим родителям Елизаветой Евгеньевной Каменской, племянницей отца, из Киева)
Дорогие мои, пишу сидя в самолете, который через несколько минут улетает, несет нашего дорогого гостя в Москву. Мы с Мусенькой просто обалдели от счастья, когда увидели Кирюшу. Увы, ненадолго только он заехал, но погода чудная, и нет надежды, что застрянет. У нас все хорошо. Кирилл читал новые стихи. Ворвался в нашу постаревшую пасмурную жизнь. Вы, конечно, станете меня ругать за неразборчивый почерк, но я так взволнована, с приключением добрались до аэродрома, хорошо, что не опоздали. Впервые сижу внутри самолета. С каким бы удовольствием и я бы полетела в Москву повидаться со всеми Вами, моими дорогими.
(Насколько помню, это было во время возвращения с фронта из Югославии, по дороге самолет сел на ночевку в Киеве, а когда я утром улетал дальше, то на несколько минут усадил провожавшую меня Е. Е. Каменскую в самолет [33].)
19 декабря 1944 года
(Из неотправленного мне письма матери, вернувшейся уже к этому времени в Москву)
Так вот, мой друг, как ни горько, а должна сказать тебе, что то же ощущение боли и неловкости за тебя, какое я испытываю по отношению к твоей личной жизни, я пережила и на твоем вечере и долго спустя, и очень, очень остро. Все мои смутные ощущения, неясные опасения, предчувствия как-то разом подытожили, и многое я поняла, и в этот вечер, и в ближайшие после него часы и дни. Во-первых, не старайся сразу принимать в штыки то, что я вижу и понимаю очень ясно; и, во-вторых, не пытайся применять к сказанному твое обычное примитивное объяснение «ревность». Нет, милый, здесь большая любовь к тебе и огромное желание видеть тебя возможно лучше и чище во всех областях твоей жизни. Как я понимаю, К. Симонов сделал огромное важное дело, разбудив в молодежи большие требования к любви, заговорив о ней во весь голос, что не полагалось в обычных канонизированных формах литературы и поэзии, где герои любили и строили жизнь по определенному, казалось, твердо заведенному порядку. Симонов нарушил этот порядок, он показал такие внутренние богатства души, такие переходы и взлеты чувств, такое море возможностей, что дух захватывало. Молодежь поняла и почувствовала, что любить — это вовсе не так просто и легко, как казалось, что можно и должно стремиться, добиваться, становиться лучше, что есть ради чего. Это одна сторона — положительная. Затем молодежь сделала, не могла не сделать этого вывода, что Симонов, предъявляя к любви огромные требования, в своем чувстве несчастлив. Первое время это служило к украшению, он хочет такого ответного чувства, предъявляет такие требования, что его трудно удовлетворить. Потом появился портрет женщины, которую он любит, он рос, постепенно составляясь из штрихов, рассеянных по стихам, приобретали плоть и кровь и те черты, которые от него отталкивали и объясняли читателям, почему же Симонов несчастлив. И вот читатели, вернее, читательницы, их, видимо, большинство, стали все больше и больше не любить женщину, которая делала их требовательного поэта несчастным, а он все дальше и дальше рассказывал о своем чувстве, делаясь все более откровенным, вынося на их суд то, самое интимное, что обычно люди сохраняют для себя самого и для той, которую любят, и тут началось то, что породило эту нездоровую атмосферу среди молодежи в ее отношении к тебе. Героиня отталкивала своим портретом, а их Симонов не оставлял ее. И вот во всей своей силе и наготе встал вопрос: что же его держит? И тут услужливо побежали на помощь интимные подробности стихов, пришло разбуженное нездоровое, неудовлетворенное любопытство — и в зал пришла не мыслящая, в своем большинстве, не оценивающая, заставляющая поэта расти аудитория, а та толпа, которая не постеснялась вставать, напирать друг на друга, толкаться, чтобы видеть ту женщину, которую — одни осуждают, другие — завидуют, женщину, которую ты все равно что раздеваешь перед всеми. Не думаю, чтоб ей это могло быть приятно, и не понимаю, как ты не учел этих возможностей. Мне было исключительно неприятно за нее и очень нехорошо за тебя. — Вот К. Симонов, которому действительно есть чем гордиться, вклад которого за войну огромен и заслуживает всякого уважения и высокой оценки, в своем первом за время войны выступлении в Колонном зале перед широкой аудиторией, все свои достижения сводит к одной лирике, а в лирике — к своим отношениям все с одним и тем же человеком. Насколько богаче был твой вечер в Доме Учителя, когда ты по этапам раскрывал свое творчество, свой внутренний рост. А где здесь были люди, которые хотели этого роста в дальнейшем, которые интересовались твоими планами, наметками? Нет, они не спрашивали тебя ни о чем, они только писали записки, и ты этот раз даже не потрудился их взять и прочесть. Это был какой-то жест полубога, а на деле тебе нельзя было их читать, потому что там кроме нездоровых и неудобных для тебя и женщины, которой все посвящается, вопросов — и быть ничего не могло. Ты и она, она и ты — это душно на протяжении нескольких лет подряд, мыслящие люди относятся к этому критически. Разве не лирикой прозвучали бы некоторые строки из Суворова, разве может быть что лучше, чем «Ты помнишь, Алеша?». Из новых мне очень понравилось «На аэродроме» и «Летаргия». А сколько хорошего ты можешь сделать для молодежи, как можешь поднять ее. Прости, родной, если не по душе, но зато это от души. Мама.