Взошло солнце. Алеша просушил белье, оделся и медленно, словно больной, пошел в хутор к Якову Кузьмичу. Дарья Кузьминична, сестра Кузьмича, увидев Алешу, всплеснула руками:
— Батюшки! Алешенька! Вырвался?! А Кузьмич-то весь извелся, все тебя ищет. И Петька, сынок мой, совсем было в лапы к фашистам попался. За Дон к тебе в больницу ездил, а там уже никого нет. Алеша, похудел-то ты как. Сейчас я тебя накормлю и спать уложу. Смотри-ка, какой ты стал — на себя не похож. Глаза под лоб ушли.
Через неделю Алеша был дома. Он принес матери великую радость. Анна Павловна от счастья плакала, целовала и обнимала Алешу. А Машенька, ласкаясь, глядела на брата своими чистыми глазами и, не умолкая, говорила и говорила, делясь с ним своими радостями и огорчениями. Она жаловалась на озорника мальчонку, который грязью запачкал платьице у ее любимой куклы, и просила Алешу защитить ее от шалуна. Алеша посадил Машеньку к себе на колени и, не перебивая, слушал ее родниковую воркотню. Он очень сожалел, что не было у него никакого гостинца для ласковой сестренки.
Под вечер к Лебедевым приехал Иван Егорыч. Он несказанно обрадовался Алеше.
— Дай погляжу на тебя, внучек, — добро говорил Иван Егорыч. — Ничего, неплохо выглядишь. И подрос ты. Чем занимался в колхозе?
— Пшеницу косил. Пшеница — колосистая, густая и высокая, — с удовольствием рассказывал Алеша. — Хорошо потрудился.
— Труд, Алеша, — гвоздь жизни. А мать где?
— Она все еще в детском саду.
Домой пришла одна Машенька, ее привела соседка, Увидев деда, девочка радостно защебетала:
— Мама ушла окопы рыть. И тетя Соня, и тетя Паша. У мамы лопатка загнутая, как наша сковородка. Мама велела щи на плитке разогреть, а кашу — с молочком. И по конфеточке разрешила. Я, Алеша, синенькую возьму. И дедушке дадим. Ему — красненькую.
— Отрапортовала, — улыбнулся Иван Егорыч. — А если я красненькую не хочу?
— Дадим другую. Алеша, на скатерть тарелки не ставь. Дедушка, куклы тебе показать? — Машенька убежала в детскую комнату, оттуда принесла все свое богатство. — Вот эта — Люся. Эта — Катя. Эта — Соня. Эта… эта…
— Бог ты мой, целое решето, — искренне удивился Иван Егорыч. — И чем ты их кормишь, Машенька?
— Они, дедушка, не едят. Они только спят.
— И на работу их не посылаешь?
Машенька рассмеялась.
— Что ты, дедушка, они неживые. Они кукольные.
— А эта какая махонькая. Ну ничего — она еще подрастет.
Машенька пуще прежнего расхохоталась.
— Она, дедушка, не растет. Она игрушечная.
— Разве? — приласкал внучку и, как всегда, принес ей немного конфет. — Мама, стало быть, окопы пошла рыть?
— Окопы, дедушка, чтобы фашисты не пришли. Фашисты, дедушка, страшные?
Вошел Алеша с дымящейся кастрюлей.
— Обед готов. Садитесь, дедушка, — приглашал к столу Алеша. И к Машеньке: — Все говоришь? Ее не переслушаешь. Она у нас, дедушка, занятная.
Пообедав, Иван Егорыч послал внука за Дубковым. Павел Васильевич по дороге утомил Алешу расспросами: давно ли Егорыч сидит и скоро ли намерен отправиться домой; говорил ли он про него и что именно. Они давно не виделись, и встреча для них была приятна и желанна.
— Ну, что в Ростове? Что видел, что слышал? — спрашивал Иван Егорыч.
Павел Васильевич наклонил седовато-серую голову. Помолчал минутку и заговорил с досадой и огорчением:
— Обозлился народ до крайности. И слезы со злом, и во сне зубами скрипят, и дума у всех одна: заарканить супостата и дубасить его до последнего издыхания. — Помолчал. — До Воропоново шел по-сорочьи — прямиком. Заходил в балку, где кадеты хотели меня расстрелять. Посидел немножко, и так мне, Иван Егорыч, вдруг стало нехорошо, что я выскочил и пошел без оглядки.
Алеша стоял у раскрытого окна и внимательно слушал рассказ Павла Васильевича, а когда тот умолк, он спросил Дубкова:
— А кто вас, Павел Васильевич, спас от расстрела?
— Мой ротный командир. Вот посмотри на него. Гордись, Алеша, своим дедушкой.