Когда генерал Родимцев позвонил в свой штаб и приказал созвать командиров полков и батальонов, Лебедев, как и другие командиры, совершенно не подозревал, что комдив скажет им такое, от чего радость перехватит дыхание. Все знали, бойцы и офицеры, что наше наступление будет, его ждали, но никто не думал, что оно придет так скоро и так неожиданно. Лебедев вышел от Родимцева точно из парной, ему было жарко и душно, и он распахнул полы замызганной шинели. Он так бурно переживал солдатскую радость, что не чаял добраться до своего блиндажа, боялся, как бы кто-нибудь другой не принес в батальон эти вести. Лебедев вошел в свой блиндаж шумно и, увидев Ивана Егорыча, возбужденно крикнул:
— Отец!.. Папа!..
Иван Егорыч вздрогнул, подумав, что на фронте случилось что-то недоброе.
— Товарищи! — с возрастающим возбуждением говорил Лебедев. — Наступление!.. Мы!.. Мы!.. Наступаем!
Иван Егорыч, человек с кремневым характером, услышав долгожданную новость, не усидел на горелой кровати; он подскочил к сыну и спросил:
— Это правда?
Его глаза лучили многое: и радость, и задор, и готовность идти на все еще и потому, что первый раз в жизни он был лишним среди занятых людей. Лодки теперь были не нужны, Волга замерзла, и Иван Егорыч пришел к сыну получить у него дело.
— Григорий, скоро ли ты поставишь меня на работу? — спросил он сына.
— Я, папа, тебя не держу.
Иван Егорыч стушевался. Его очень обидели эти слова.
— Стало быть, не задерживаешь. А по-настоящему, гонишь? — сказал он, не скрывая своей обиды.
В блиндаж вошел начальник штаба. Иван Егорыч замолчал. В ту минуту в нем жило смешанное чувство: обида и гордость за своего сына. Он не без удовольствия подумал: «Прижал отца. Прижал. А все-таки работу себе я вырву».
Лебедев сказал начальнику штаба:
— Будем атаковать противника.
— Людей маловато, — заметил Флоринский.
— Вы забываете, что вражеский фронт затрещал. В нашем штурме ничего не должно быть случайного. Бить ловкостью, тревожить тыл врага диверсиями.
Иван Егорыч, слушая сына, подумал: «В тыл врага пойду. Не пустит — уйду самовольно». В блиндаж входили командиры, политруки рот. Иван Егорыч, считая свое присутствие среди них лишним, направился к выходу. В своем замысле пойти в тыл врагу Иван Егорыч с каждой минутой все более и более укреплялся. Григорий спрашивал у своих командиров:
— Как чувствуют себя бойцы?
Ответы были кратки и выразительны:
— Даешь атаку!
— Хорошо, — радовался Лебедев и вдруг, переменив тон, сказал — Хорошо и плохо… Хорошо и плохо, — повторил он. — Может быть много безрассудства. Лихачества. А там, где лихачество, лишние потери. — И, помолчав, добавил — Вам, товарищ Грибов, особенно надо подумать на этот счет. У вас (он хотел сказать, больше всего лихачества) самый трудный участок. Предупреждаю всех, об успехах командиров буду судить не только по тому, как выполнена задача, но и по тому, каковы потери. Надеюсь, вы правильно поняли меня. Не гасить боевой дух призываю, а соединять солдатский подъем с толковым управлением боем.
На этом и закончил комбат свое короткое напутствие своим командирам. Проводив ротных, Лебедев вышел на свежий воздух, где в первую же минуту столкнулся с Иваном Егорычем.
— Папа, ты чего тут мерзнешь? Иди в блиндаж. Я тебе работу нашел. Будешь командовать батальонной кузницей. Есть у нас такая. Точим лопаты, тесаки и прочий солдатский инструмент.
— Гриша, не прыток я на пустое. Ты это знаешь. В тараканы не гожусь, слепой улиткой не родился, и где мне быть, какое место занять, я хорошо знаю. Твоя кузница не по мне.
Григорий не стал возражать. Иван Егорыч подозрительно посмотрел на сына.
— Я забыл тебе сказать: горком партии стягивает партийных работников к Сталинграду, готовится к работе в городе. Секретарь парткома тракторного находится в Красной Слободе.
Для Ивана Егорыча эта новость была неожиданно приятной, и он выслушал ее с большим вниманием и нескрываемым интересом.
— Там разве? — удивился он.
— Из района Дубовки в район тракторного завода наступает шестая армия. Ее части, возможно, в самое ближайшее время займут тракторный.
Этот разговор смешал у Ивана Егорыча все его мысли и планы. Втайне он не раз думал о таком счастливом часе, когда ему представится возможность вновь вернуться в город, ступить на землю родного завода. Ивану Егорычу живо представился последний день на заводском дворе. Это был для всех тяжелый час, тяжелая минута. Горе и ярость переросли в одно чувство— в ненависть. Покидать свой завод было свыше всяких сил, и все же временно пришлось расстаться с ним.
— Папа, пойдем в блиндаж.
В блиндаже Григорий спросил отца:
— Папа, ты думаешь повидаться с секретарем парткома?
— С секретарем парткома я встречусь, когда фашистов на заводе не будет.
— Но ты должен, как член партии…
Иван Егорыч так посмотрел на сына, как будто таким увидел его впервые. Григорий говорил буднично спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась и сила и власть.
— Не отпустишь — сам уйду, — сказал Иван Егорыч.
— А я прикажу задержать, — тихо, но решительно промолвил сын.
— Григорий!..
— Не шуми, папа. — Лебедев на этом оборвал разговор. Выходя из блиндажа, он сказал: — Буду через пятнадцать минут.
Вернувшись, Лебедев отца в блиндаже уже не застал. Иван Егорыч оставил сыну короткую записку: «Гриша, прости меня, если я тебя чем обидел. Я ушел, сынок. Буду пробираться к заводу».
Наступление началось девятнадцатого ноября, в восемь часов тридцать минут, мощным артиллерийским огнем. В наступление перешли войска Юго-Западного фронта генерала Ватутина и Донского генерала Рокоссовского.
Бойцы армии Чуйкова не знали ни силы удара, ни его направления, ни замысла Верховного Командования. Наступление началось далеко от них. Они слышали лишь сплошной гул, особенный, неповторимый. Гул слышен был за сотню верст; он шел из лесов Заволжья, дрожал над Волгой, перекатывался через степные увалы, Гудело все пространство между Волгой и Доном.
Бойцы не могли видеть, как на севере, за устьем Медведицы, и в районе Клетской гитлеровцы, стоя на коленях, взывали: «Боже, почему ты отвернулся от нас? Боже спаси нас от русского огня, от русской артиллерии!»
А русские офицеры, поторапливая бойцов, командовали:
— А ну, веселей заряжай! Снарядов не жалеть.
Бойцы поснимали шинели и фуфайки.
— По Гитлеру — огонь!
— По фашизму — огонь!
Мерзлая степь звенела. Глыбы земли взлетали рваными лохмотьями. Таял снег, и черные плешины пятнили снежное поле. Артиллерия поднимала на воздух укрепленный вражеский рубеж. Немцы и румыны выбегали из блиндажей и метались по степи. На них кричали офицеры, грозясь фюрером, наводя порядок пистолетами. Но раскаленный металл делал свое дело, и гитлеровцы, видя смерть вокруг, безумели от страха, чумели от бесконечного грохота.
Генерал Дробер, наблюдая, как гибнут немецкие батареи и как вырываются из земли самые прочные блиндажи и дзоты, с ужасом произнес:
— Пролом. Настоящий пролом.
Его дивизию пока не тревожили, огонь советской артиллерии обрывался на фланге ее, и генерал мог наблюдать, как русские крошат его соседа. Дробер, теряя самообладание, доносил в штаб Паулюса: