Выбрать главу

За войсками бежали ребятишки. Ребят сажали на машины, на артиллерийские повозки и везли по всему хутору, по всей станице. Молодые женщины выносили маленьких детей на улицу и, показывая на бойцов, радуясь, говорили:

— Это — наши. Наши!..

* * *

В хуторе Камыши в хатах остались лишь дети и больные. Все население ушло на собрание. Там ожидалось выступление Дарьи Кузьминичны Деминой. Кузьминична горячо и взволнованно говорила:

— Мы ждали наших освободителей. Ждали, и они пришли. Сколько раз мы вглядывались в их сторонушку, уповали на их силушку. И они не обманули нас. Потому что они наши. Наши, станишники! — глубоко вздохнула. — Что нам фашисты говорили? Сталинград — капут. Астрахань — капут. Саратов — капут. А я не верила. Да а вы-то разве верили? — Кузьминична жадно поглядела на графин с водой. Ей налили и подали стакан холодной воды. Она до дна высушила его. Потом старательно обтерла губы головным платком и с еще большим жаром продолжала: — Станишники, дело мое произошло у всех можно сказать, на глазах. Вышла это я из хаты и прислушалась. Слушаю и озираюсь. В небушко глянула, на родной Дон посмотрела. Слышу, за Доном гремучая стрельба. Что такое? Я ближе к хате, к стеночке, да за углышко. Притихла. Жду, что будет дальше. А пушки грохочут, пулеметы тарахтят. Тут, думаю себе, дело-то нешуточное. Ноги мои задрожали. Чувствую, и дыхание не то. Я к углышку впритирку. Не наши ли, думаю? Но разум мой противится — наши должны прийти с другой стороны. А меня так и подмывает. Не терпится, хочу узнать, хочу выглянуть. А пули визжат. Ну, думаю, умереть и на печке можно. Нехай что будет, то и будет. Тут я и решилась. — Кузьминична отошла к простенку и, помолчав, сколько это надо было для такого случая, до пояса согнулась. — Тут я потихонечку да понемножечку и высунула голову. Гляжу на гору, а по ней внамет скачут танки со звездами. Батюшки, наши! Наши! Все во мне сразу загорелось, от радости не передохну. Раскрыла я рот пошире, как снулая рыба, да как потянула холодку, ну, и сразу мне легче стало, как будто я стакан хорошего вина выпила. Высунулась я тогда подальше. Поворачиваю голову за угол. Глянула и обмерла. Вправо от меня, не так далеко и не так близко, на нашей стороне Дона, стоит танк. Выкинула я руку и давай махать. «Сюда! Сюда!» — даю знать. Стоят и не видят. Я опять машу: «Сюда! Сюда!»

Дед Спиридон, вытянув шею и подняв бороденку, весь замер во внимании. Он и карман забыл щупать по давнишней привычке. Знает, что все в кармане на месте, а нет вот — возьмет да и проверит свой карман. Раньше, когда не знали за ним этой привычки, ему говорили: «Спиридон Павлыч, так шаровар не напасешься. Ты лучше зарой свой клад». А у Спиридона и было-то в кармане ключ да кисет.

Кузьминична подходила к главному:

— Я машу опять: «Сюда! Сюда!» Танк подлетел к моей хате, и вот тебе тпрр!.. И остановился. Из танка выглянул молодой командир, «Мамаша, дороги знаешь?» Я ему сразу: знаю все до единой. «Лезь ко мне», — говорит командир. Залезла. «Ну, а теперь показывай, веди нас на главную».

Кузьминична передохнула. Глаза ее блеснули. Она во весь голос закричала:

— Гони, сынок! Гони что есть духу!

Казаки теплым дыханием обдали друг друга.

А Кузьминична, сама того не замечая, распалила себя до крайности.

— Гони, голубчик! Гони, милый! — горела она всей душой. — И понеслась наша машина, и поскакала. Кругом все гудит и ревет. Я кричу: влево, сынок! Влево! Там фашисты. Ишо влево, кричу. Ишо! Вижу, враги стадом по лощине стелются. Не уйдете. Не утопаете. Тут по ним пушка наша — бух-бух! Сразу как не было середины. Заметались, поганцы. Сюда ткнутся— тошно, туда качнутся — еще тошнее. А наша пушка — бух-бух! бух-бух!.. А пулемет — тра-та-та… тра-та-та… Батюшки мои, что было. Что было! «Ну, как, мамаша, довольна?» — кричит мне командир. А я ему: «Догони вон того, догони, милый. Уйдет, нечистый. Уйдет». Послушался. Щелкнул рогачом и — вихрем на долговязого. В ту пору я зубами скрипнула. На тебе, сволочь. Это тебе за брата Якова Кузьмича. За моего сына Петьку. За его муки. — Кузьминична вдруг положила руку на грудь и замолчала. Она готова была расплакаться. Но, глубоко вздохнув, подавила в себе всколыхнувшиеся муки и с прежней горячностью продолжала: — Командир кричит: «На главную веди, наперерез». Помчались на главную. На ходу стреляем, на бегу фашистов, которые в живых остались, давим, мнем, а сами несемся все вперед. У командира приказ, командиру надо успеть. Вижу, дорога виднеется. Только чьи это танки навстречу нам несутся? «Наши, — кричит мне командир. — Наши!» Слезы из глаз брызнули. Тут мы и встретились с нашими… Тут мы и зачертили врагов, отрезали им дорогу на отступ. Остановились. Вылезли. От радости смеемся, пушкари друг друга обнимают, меня на «ура» поднимают. Что там было, что там было! А по скорости к нам на легковушке большой начальник подъехал. Мой командир ему докладывает: «Службу свою справили в точности». Потом оглянулся и на меня показал: «Эта гражданка — герой нашего бою». Тот сразу ко мне. Руку мою жмет. Потом подводит к легковушке и велит отвезти меня до моей хаты.

Собрание в один голос закричало:

— Молодчага Кузьминична! Молодчага!

* * *

Советские танки ворвались в Калач внезапно, с зажженными фарами. Они перемахнули через Дон с западной его стороны на восточную по немецкой переправе, на которой была, ничего не подозревая, вооруженная охрана противника.

Кольцо окружения замкнулось. Немецко-фашистская армия оказалась в котле. На обложенную армию наставили тысячи артиллерийских и минометных стволов; ее забрасывали снарядами и авиабомбами; у противника завоевали небо, его лишили воды.

Обреченную армию начали дубасить со всех сторон.

XVIII

Генерал Паулюс, как и многие другие генералы, был верноподданным престолу фашистского величества и потому не случайно явился одним из главных авторов плана «Барбаросса», о котором однажды он докладывал самому Гитлеру. Паулюс был любимцем Гитлера. Уже после сражения под Харьковом летом сорок второго года вся шумливая пресса рейха говорила о Паулюсе, командующем 6-й полевой армией, как о народном герое. Его портреты печатались во всех газетах и журналах. О нем аллилуйствовали все радиостанции Германии. Ему уже готовили пост начальника генерального штаба сухопутных войск, но Гитлер, высоко ценя Паулюса, сказал, что победа на Волге, взятие Сталинграда должно быть связано с именем Паулюса. И генерал-полковнику уже готовили повышение; его ожидали почести, слава, награды.

И вот вместо этого история зло посмеялась над ним и вынесла жестокий приговор: либо плен, либо смерть. Его последнее убежище — подвал универмага. Подвал темный, мрачный, как и все подвалы, и до удушья загрязненный и запыленный. Паулюс занимал самую глухую подвальную комнатушку с цементным полом. Она была до отвращения безобразна и давила своей тяжестью потолочных перекрытий.

В комнату сквозь зарешеченное окошко едва проникал свет через махонькие запыленные стеклышки, половина которых была выбита и заделана фанерой. Она отоплялась печкой-времянкой, сложенной на скорую руку из обгорелых кирпичей, снесенных из ближайших развалин. Печка дымила, потому что труба, выведенная во двор через окошечко, задувалась ветром, и комната наполнялась горько-едучим дымом. В этой комнате Паулюс работал и спал на простой железной койке, застланной легким шерстяным матрацем, накрытым теплым одеялом из верблюжьей шерсти.

Через узкий коридор, напротив, находилась другая комната, примерно такого же размера. Ее занимал начальник штаба генерал-лейтенант Шмидт, человек себе на уме, высокомерный и грубоватый с подчиненными. Он любил власть, нередко злоупотреблял ею, и Паулюсу порой трудновато было ладить со своим начальником штаба, но он все же его терпел. И вот теперь вместе с ним приходилось отсиживаться в глухом закуте в ожидании катастрофы.