Выбрать главу

Эти люди, родители Нады, приехали на похороны и после ненадолго остались у нас пожить. Оказалось, ничего подобного, вовсе они не умерли, как я всегда считал, и не было в них ничего необычного. Обыкновенные люди. Отец Нады много лет проработал на резиновой фабрике, но теперь ушел: служил сторожем в школе при церкви. Мать Нады была худая, болезненного вида, плаксивая и полуглухая женщина, и с Надой ее роднил только ястребиного вида нос — и все, больше ничего! И имя у них было не Романовы, а украинское — Романюк, и приехали они в Америку не по каким-то там политическим соображениям, а по совершенно тривиальной причине: то есть не как политические беженцы, а как иммигранты. Отец Нады был никакой не безумец и не гений, просто обыкновенный, совершенно обыкновенный, медлительный и жалковатый тип с некоторым намеком на горб. Все, не более того. Не буду вдаваться в подробности, описывая их приезд. Отец вел себя вполне пристойно, но все же забудем об этом. И Наташа никогда Наташей не была, а звалась Нэнси Романюк, рожденная, крещеная и прошедшая конфирмацию в лоне католической церкви, и значит, несмотря ни на что, в соответствии с католической верой, душа ее считалась спасенной. Католики считают, что в последний момент достаточно произнести краткую покаянную молитву, и миссис Романюк убеждала нас в этом так, будто мы с Отцом эгоистично отзывали душу Нады обратно с надлежащего ей места на небесах.

Эта самая Нэнси, внезапно объявившаяся незнакомая Нэнси, родилась где-то в штате Нью-Йорк, в глухомани, в небольшом городке с нелепым названием Северный Тонаванда. Название, должно быть, индейское. Многие ночи я засыпал, убаюкиваемый этим названием, в котором скрывалось что-то таинственно-прекрасное, хотя и сильно омраченное обволакивавшим небеса дымом труб резиновой фабрики. И все-таки Северный Тонаванда был тот город, где она родилась, где пошла в школу при католической церкви, а миссис Романюк говорила:

— Она всегда была хорошая девочка, не упрямая, хорошая девочка.

Хотя когда она чуть погодя стала рассказывать, как ее хорошая девочка Нэнси сбежала из дома в Нью-Йорк, тон у миссис Романюк был уже совсем иной. Когда Нэнси в конце концов удосужилась написать домой, в письме своем она ничего не объясняла; даже не просила денег, что, разумеется, могло означать самое худшее. Через некоторое время она написала родителям, что собирается замуж, пообещав, что скоро пригласит их к себе в гости, как только они с Элвудом («Имя-то какое, Элвуд!» — брюзгливо произнесла миссис Романюк.) устроятся; но, разумеется, никакого приглашения они так и не получили. Словом, в конечном счете Нэнси оказалась нехорошей девочкой, а когда объявилась в облике Наташи, застреленной неизвестным и так и не пойманным снайпером, не могло ли показаться, что Северный Тонаванда как раз и был тем, что она в жизни заслуживала?

И еще есть снимки… вот: на этом, с обтрепанными краями, Нэнси еще привлекательней, — подбородок агрессивно вздернут, здесь она, определенно в стадии постижения чудес Нью-Йорка, под сенью которого, возможно, и произошло второе рождение и смена веры, — и эта Нэнси стоит рядом с какой-то неизвестной, расплывчато получившейся подружкой, обе в белых летних платьицах, у обеих вид скромноватый. На сей раз на заднем плане мы видим какой-то гараж и несколько худосочных розовых кустиков. Так что фон практически отсутствует. У меня голова идет кругом при мысли о скачке, который совершила Нэнси-Наташа из милого дощатого мирка Северного Тонаванды в милую круговерть газетных заголовков Седар-Гроув. Чудеса! Чудеса! Однако вглядимся в этот снимок, всмотримся в выражение лица этой девушки. 1946 год, ей семнадцать, она закончит среднюю школу и уедет. Всмотримся же в выражение ее лица в ту пору — славное, серьезное, умное личико, губы застенчиво сомкнуты. Как она хороша! Подружка ее улыбается, в улыбке обнажая зубы, а Нэнси — нет. Губы Нэнси сжаты. Меня так и подмывает, так и подмывает кинуться в Северный Тонаванду, отыскать эту ее подружку, расспросить ее, выжать из нее все тайны Нэнси…

Вас интересует, что происходило после смерти Нады? Извольте, ничего особенного. Это воспоминания, а не роман. Я ничего не могу выдумывать. Поиски снайпера продолжались, но успеха не возымели, и вот с удручающей быстротой газеты обо всем позабыли. И когда я окреп настолько, что смог открыть рот, я признался Отцу, что это сделал я. Помню, как он склонился ко мне, как придвинулось к моим губам его ухо, — помню витые, розовые загогулины внутри его уха, — но он лишь громко расхохотался, и вдруг его смех оборвался. Он решил, что я псих. Я сказал своему врачу, что я — убийца собственной матери, и тот тоже решил, что я псих; тогда я стал кричать, я орал, что это сделал я, и никто другой, но они все, мерзавцы, решили, что я псих.