Стены зданий были сплошь увиты плющом с очень твердыми, но ломкими стеблями. Облик несколько отталкивающий, как у всех подобных школ. Массивная, топорная, приземистая, безликая архитектура, естественное смешение английского и тюремного стилей. Посыпанные гравием дорожки для велосипедных прогулок воспитанников, каскады водопадов, предназначавшихся для посетителей, родителей и фотографов из прессы. (Нам, мальчишкам, доступ к воде был verboten.[4]) Спальни слишком узкие, унылого вида, однако производившие впечатление добротности, каковым свойством отличалась и тамошняя мебель под старину. В духе провинциальной Англии. Сияющие полы в классных комнатах, казалось, были отполированы тысячами подошв охочих до знаний школьников, перебывавших здесь за столетие. Классы небольшие: учителю полагались стол и стул, не кафедра, ведь кафедра — надо ли мне вам это объяснять! — являлась признаком, характерным для общедоступной средней школы. И каждый день нашего презренного, мученического пребывания в Школе имени Джонса Бегемота мы обязаны были ходить в пиджачке и при галстуке, а также трудиться усердно, весьма усердно. Я не шучу! Программа школы начиналась с седьмого класса и включала в себя весь курс средней школы; отличавшиеся консерватизмом фернвудские папаши и мамаши уже за десятилетие до поступления их отпрысков в школу Джонса Бегемота размечали и выстраивали всю перспективу их жизненного пути. Наши ровесники из обычных школ опережали нас буквально во всем за исключением интеллектуального развития; типичный питомец Школы имени Джонса Бегемота был худосочным, низкорослым, впечатлительным и нервозным юнцом, имел склонность к сарказму и благородные, отточенные до автоматизма манеры. В присутствии девочек он делался беспомощен, точно дитя. Думаю, что примерно треть моих соклассников нуждалась в психоаналитике, и большинство пользовалось услугами одного на всех доктора Хагга, специалиста по психическим нарушениям у подростков. Я же до этой стадии не дошел, поскольку через пару месяцев был выдворен из этой школы.
Из всех неприглядных воспоминаний, которые вмещает в зрелом и подгнивающем виде мое сознание и о которых мне предстоит вам рассказать, самым страшным позором, пожалуй, является именно факт моего изгнания из школы.
Человеку свойственно с долей иронии относиться к таким грехам, как кража, избиение жены, измена, даже убийство (в чем вы меня как раз и изобличите), однако пуще всего человек стыдится мелочей, которые якобы задевают его достоинство. Это происходит потому, что даже у самых порочных из нас самомнение источает свое сияние практически безостановочно, что побуждает нас неизменно рассуждать так: «Да, но все-таки честь моя не затронута! Да, но мое достоинство не затронуто. Да, но все-таки… Все таки…»
Все-таки…
Мы переехали в Фернвуд в январе, и Нада немедленно стала интересоваться по поводу школы. Она решила, что обычная — исключается, так как необходимо активно развивать мои детские и робкие умственные способности. Одно время она увлекалась (но недолго, как и всем прочим) католической верой, однако ее сумели убедить, что местная католическая школа для ее «сына» не годится. (О «сыне», то есть обо мне, Нада проговаривала скороговоркой и понизив голос, как о чудо-ребенке, которого не способны понять ни собственный отец, ни педагоги.) И вот как-то морозным утром она повезла меня в Школу имени Джонса Бегемота.
Позвольте, я опишу, как выглядела Нада в то утро. Она была одета на загородный манер (в дальнейшем вы узнаете, что в одежде ей было свойственно два стиля), и украшения были на ней необычайно эффектные, изумительно подобранные: простой и строгий темный шерстяной костюм, в ушах крохотные серебряные сережки, белые лайковые перчатки, в которых руки кажутся нежными, как у младенца, только белее, сумочка в тон и бриллиантовый браслет-часы, подаренный Отцом просто так, без всякого повода — вернее, я так и не сумел выяснить, был ли повод, — месяц тому назад. Кожаные туфли; гладкие, затянутые в тончайший, поблескивающий на свету нейлон ноги; объявленное «загородным» меховое спортивное пальто — чередование белых и темно-янтарных полос; и все, что было на Наде, источало вокруг теплую волну нежного аромата духов, создавая особую, только ей присущую ауру. Как всякий ребенок, я не показывал вида, что замечаю, с каким вниманием смотрят на Наду мужчины, встречавшиеся нам в пути, — просто те, кто заправлялся на бензоколонке, или изредка попадавшиеся местные служащие, спешившие либо на работу, либо на железнодорожную станцию. Я даже не показывал вида, что замечаю, как смотрит на нее временами Отец — с томлением, грустью, благоговением, — когда Нада, ища что-то и, как правило, не находя, вбегает в комнату, в которой он в тот момент оказывается, или где мы с ним оказываемся вместе: Отец, изнемогающий от счастья, и я, ее чудо-дитя. Частенько в моей детской жизни мне приходилось отводить глаза, отворачиваться, чтобы не видеть то, что я видеть был не должен.