И я не могу начать свой рассказ сочной патетической фразой: «Внезапно дверь стенного шкафа открылась, и я увидел его, голого, прямо перед собой. Он глядел на меня, а я на него». (Все это еще будет, но только потом; пока я вспоминать об этом не хочу.)
Все перечисленные способы хороши, я могу предложить их, если угодно, всякому начинающему писателю; но мне они не подходят, потому что… Сам не знаю почему. Должно быть потому, что история, которую я должен рассказать, — это моя жизнь, она повторяет мою жизнь, а у жизни нет начала. Уж если и надо как-то обозначить начало моей жизни, лучше начать с прямого и честного итога: я — дитя-убийца.
Читатели мои, успокойтесь, вам нет нужды покусывать ногти: меня-таки постигла кара. Воистину, меня постигла кара. И мои мучения есть доказательство тому, что Бог существует, — вот же вам награда, радуйтесь! Читая о моих страданиях, вы облегчите свою душу. Вам хочется знать, когда и где совершено мной мое преступление. И каков на вид этот толстобрюхий выродок, исходящий потом над своей рукописью, и сколько, черт подери, ему все-таки лет, и кого он убил, и почему… и вообще, что все это значит?
Давайте-ка взглянем в прошлое и посмотрим, что предшествовало моему поступку. Во втором столетии нашей эры у Хардинга тема «дитя-убийца» излагается дважды как-то косвенно и до странности уклончиво: содеявший, как видно, нечто чудовищное восьмилетний мальчишка упоминается, безымянная и пропащая душа, лишь мимоходом. Какая досада!
Кроме того, существует монография историка Рена о ницшеанском «вечном круговороте», где автор уличает (и как будто не без оснований) этот досточтимый принцип в несостоятельности; однако далее, по прихоти, достойной восхищения, пускается в рассуждения насчет того, как повторяются из века в век дикие преступления того самого Питера Далли, каковой в весьма юном возрасте зарезал пятерых своих братьев и сестер, включая грудного младенца, да еще, чтоб не мешал, домашнего пса колли. Мотив преступления, разумеется, неизвестен. Описывают наши преступления взрослые, а они вечно отказывают нам, детям, в возможности иметь какой-либо мотив. (Говорю «нам», хотя сам я уже не ребенок. А ведь душа по-прежнему как у ребенка.)
И еще напомню широко известный, несколько вульгарный случай, описанный Флобером в его письме Луизе Коле, причем с кровожадностью, совершенно не свойственной всей его остальной прямо-таки нарочито благопристойной переписке, — про то, как один, по-прежнему безымянный, крестьянский сынок пихнул в горящий очаг собственного деда, да еще помог себе метлой, чтобы бедняга не смог оттуда выбраться. Внимание Флобера было заострено на бессмысленности и дикости этого жестокого поступка. Но, спрашиваю я, так ли уж он был лишен смысла? Да, это варварство, причем от подобного зверства меня буквально выворачивает наизнанку, однако… бессмысленное ли?
Могу привести примеры и из литературы, да только все они малоинтересны: где-то у Чосера образ малолетнего воителя (хотя это меня не привлекает); намек в «Макбете» на то, что леди Макбет в детстве без всякой на то причины отправила на тот свет «невинную малютку», судя по всему, родную сестру; навязчивые ссылки у Стендаля на некое тяжкое преступление, свершенное еще в четырехлетнем возрасте Жюльеном, этим не по годам зрелым лицемером. Однако, думается, вы согласитесь, что таких примеров немного. В памяти забрезжила фотокопия с линогравюры XVII века одного испанского художника и тянет за собой прилив сладостно-гадостных намеков и растления, находящих благодатную почву лишь в теплой мужской компании. Но все это — не по теме; просто так, пена, как и та, воздушно-пузырчатая, на торте, что за ночь оседает, чем вызывает наутро огорчение у малышей.
В наши дни подобные случаи становятся все популярнее: я составил алфавитный список детей-преступников. Начинает его АДЖЕКС, Арнольд, потом, где-то в середине, — МОССМЕН, Билли, и в самом конце — УОТТ, Сэмюэл; причем каждый при всей безнравственности содеянного был воспринят публикой вполне благосклонно. Разумеется, тут следует упомянуть и ЛИЛЛОБУРО, Анджетту, единственную девочку в моем списке: это она подсыпала инсектицид в виноградный напиток, которым торговала на улице прямо перед непритязательного вида деревянным домиком своих родителей, — девчушка всего лет семи отроду, но уже безнравственная и пропащая. Она погубила своих подружек-малолеток. В свой список я не включил Бобби Хаттера, сжегшего в бревенчатом доме в Уэст-Бенде, штат Индиана, четверых своих одноклассников, намеренно, потому прошу читателей не беспокоиться и не присылать мне информацию об этом случае. Мальчишка был умственно отсталым и не вполне соображал, что творит; к тому же — разве не ясно? — копаться в играх случая не для меня. Всякая дурь, как и любые выдумки, ляпсусы и пустяковины меня не интересуют. Мне требуется нечто настоящее. И это — преступление или убийство, задуманное и совершенное ребенком, находящимся в абсолютно здравом рассудке и достигшим определенного, пусть невысокого уровня умственного развития. О да, мы — дети-убийцы, не лишены снобизма.
Однажды январским утром желтый «кадиллак» подрулил к тротуару. Давайте остановим этот кадр, чтобы можно было подробней его описать. Вы представляете себе этот желтый «кадиллак»? Отлично. Чувствуете, как пахнет в нем новенькой кожей? Думаете, желтый цвет — слишком крикливо для такого солидного автомобиля? Пожалуй; но ведь желтый — любимый цвет моей матери. Во всяком случае, ей по каким-то своим причинам нравилось так считать; ну, или ей хотелось, чтоб так считали другие. Словом, машина была желтая, потому что на ее желтом цвете настояла моя мать и, значит, приобрели желтую, хотя мой отец хотел черную. У отца была желтая машина и у матери желтая машина. И они никак не могли решить, какая из двух, «кадиллак» и «линкольн», чья. (У родителей имелись знакомства не только в одной автомобильной компании.) Желтый «кадиллак» подрулил к тротуару. Заметьте, стоит январь, скользковато, и тротуары, хоть и чистятся регулярно, имеют вид по-зимнему оголенно-затверделый, холодный. Трава кое-где покрыта снегом, кое-где обнажена, но не манят взгляд ее старые, пожухшие бурые пучки. Ну а в машине сидят четверо.