Щурясь, я слежу за ним. Как будто что-то коснулось моей спины, у шеи, и это как бы предупреждение. Меня охватывает дрожь, но я успокаиваюсь. Глядя на этого человека, я вспоминаю про утопленника. Человек ужасно высокий. Руки длинные-длинные. В одной руке у него удочка, такая же длинная и несуразная, как он сам. То, как он стоит, — расставив ноги, будто ждет, что вот-вот кто-то нападет на него и собьет с ног, — заставляет меня глядеть на него из-под ресниц.
— Ты здесь живешь? — спрашивает он.
Он снимает шляпу и бросает на землю, будто она ему надоела. Теперь я вижу: этот человек — цветной. Я знаю, что такое цветной. Но этот не такой цветной, как тот, на которого указывала бабушка, когда мы проезжали мимо. У этого кожа светло-коричневая. Если Томми здорово загорает, он бывает почти такого же цвета.
— Сколько тебе лет? — спрашивает человек.
Я могу кинуться бежать — мимо него, на горку и — домой. Я это понимаю. Так велит мне мама. Но я почему-то остаюсь стоять. Специально, ей назло останусь и буду стоять. Я представляю, как она стоит на верхушке холма, видит все это и сходит с ума.
— Мне шесть, — отвечаю я человеку.
Голова у меня опущена, я вижу его сквозь ресницы. Глаза полуприкрыты.
Мне как-то странно, как-то не по себе. Как будто заболеваешь, только еще окончательно не осознаешь этого, просто ждешь, что будет дальше. Что-то должно произойти. Или — еще не повернув головы, уже знаешь, что на потолке паук. Непонятно почему, чувствуешь, что он там. Между нами повисло что-то, как мягкая, влажная паутина, мы оба, цветной и я, глядим друг на друга. По-моему, он тоже чего-то боится.
— Что ты здесь делаешь? — спрашивает он.
Он садится на корточки у отмели. Кладет позади себя удочку и сумку. Он похож на собаку, ждущую, что сейчас подадут суп. Понимает, пока не поставят, подойти нельзя. Если бы я бросила в него камешкам, он бы со смехом его поймал.
— Можно подойти посмотреть? — спрашивает он.
Медленно-медленно подходит. Ноги у него длинные, и он двигает ими так, будто не умеет ходить. Подходит к тому месту, где я играю, смотрит: между моим валуном и еще одним — запруда из камешков. Вода медленно просачивается через нее. Ничем эту воду не остановить. На воде пена, жирные пятна, но я дотрагиваюсь до них пальцем, хоть мне и неприятно.
— У меня тут два краба, — говорю я ему.
Он наклоняется посмотреть, и я слышу, как он дышит. От него пахнет лакрицей, и я чувствую, что мне надо бы убежать. От мужчин пахнет табаком или дымом. От них пахнет пивом или улицей или потом. Этот на остальных не похож.
— А что, если крабу захочется укусить такую миленькую девочку? — говорит он.
Посредине этих слов у него что-то хлюпает в горле. Я продолжаю играть в воде, как будто я одна. Мне представляется, как мама выходит на крыльцо, как она хмурится и между глазами у нее появляется четкая, как порез, линия. Она опускает взгляд на ступеньки и видит мою куклу, брошенную там. Если бы она за мной пришла, все было бы в порядке. Но она не придет. Она вернется в дом, и тут же про меня забудет.
Теперь цветной мужчина опускается на корточки рядам со мной. Он и на корточках все равно больше меня, и тут мне приходит мысль, что, если я побегу, вода станет мешать, станет удерживать меня за ноги. Вода спокойна. Хоть бы появился самолет, мы бы задрали головы. Но самолет не появляется. Тогда мужчина начинает со мной разговаривать.
Он говорит, что я испачкалась. Правда, испачкалась. Все как во сне; может, это он как-нибудь незаметно меня испачкал? Я боюсь на него взглянуть, а голос у него такой тихий, приятный. Рассказывает про мальчиков, про девочек. По тому, как он говорит, я вижу, что он сам ничей не папа.
— Какие у тебя красивые волосики, — говорит он.
Он дотрагивается до меня, и мне не страшно. Он вынимает что-то у меня из волос, показывает — сухой листик. Мы оба смеемся.
Он наклоняется ко мне. Глаза у него какие-то смешные. Веки полуприкрыты, вот-вот сомкнутся, а зрачки из-под них так и выпирают. Мне всего его не видно. Мы так близко друг от дружки, что перед глазами у меня тоненькие красные ниточки у него в глазах. От него приятно пахнет. Да и темная кожа его мне кажется смешной, никогда не видала так близко. Очень тянет дотронуться, но я боюсь. Губы человека все время движутся. То растягиваются в улыбке, то приоткрываются, то снова смыкаются. Как будто рот у него живет сам по себе. Зубы у него желтоватые. Верхние большие-пребольшие, а когда он улыбается, видны десны — ярко-розовые, как у собаки. Он дышит, и его ноздри то опадают, то раздуваются. Я почти чувствую, как от них веет теплом, смешанным с запахом лакрицы и темным запахом его кожи.
Он проводит рукой по моим плечикам и ручкам. Он что-то говорит. Говорит о моем отце, что он его знает и что он тоже хочет быть мне отцом. Но ни на какого отца он вовсе не похож, потому что говорит шепотом. Он не шлепает меня и не ругается. Веки полуприкрывают его большущие глаза, и наверно, он видит меня, как в тумане. У него на горле видна жилка, и она все время движется: у моей бабушки такая же. Это единственное, что в нем есть противного.
Он моет меня. Он часто дышит, обдавая теплом мою кожу.
— Если будешь грязнулей, тебя отшлепают. Ты должна быть чистенькой. Самой чистенькой девочкой, — приговаривает он.
Он стягивает мне через голову кофточку, воротничок упирается мне в нос, мне больно, но я понимаю, что бежать уже поздно. Вода течет, и я слышу ее шум.
— А теперь вот это. Держись-ка, — говорит он, и голос звучит глухо, как будто он говорит сквозь подушку; он снимает мне трусики, отбрасывает.
Я никак не могу унять дрожь. Он пристально смотрит на меня. Он кладет свою большую и теплую руку мне на плечико. Я говорю, что хочу домой, и с удивлением слышу, что в голосе звучат слезы.
— Ну же, будь умницей, — говорит он, скользит мне рукой по спинке, прижимает меня к себе. Я жду, что вот-вот будет больно, но мне не больно. Он не сделает мне больно, как другие. Он дышит часто, как будто тонет, но вот он слегка отпускает меня.