— Детка, проснись! Проснись!
У кровати стоит моя мать. Она трясет меня за плечико.
— Что с тобой, деточка? — спрашивает она. — Что такое тебе приснилось?
В свете лампы лицо у нее все в полосках, некрасивое.
Я слышу собственное всхлипывание, в горле у меня саднит. Глядя на ее лицо, я плачу еще горше. Что, если все они, все те люди, войдут и станут у нее из-за спины пялиться на меня? Доктор касался меня чем-то холодным. Ненавижу их всех. Хочу, чтоб они все умерли.
Но входит один отец. Он останавливается у комода.
— Что, опять ей что-то приснилось? — произносит он голосом доктора.
Он входит быстро, но потом движения его замедляются. В первую ночь он раньше матери вошел ко мне, чтобы спасти меня.
Мать прижимает меня к себе. Ее руки гладят меня по спине, и это напоминает мне что-то… снова речка, снова пахнет чем-то сухим и мертвым и внезапный страх, ледяной волной обдавший меня с ног до головы, до самого живота. Сейчас все это накатывает на меня снова, и я реву и не могу остановиться.
— Ну, малышка, ну же, успокойся, — говорит отец.
Он, насупившись, склоняется надо мной, руки в боки. Пристально смотрит на меня, потом переводит взгляд на мать. Так, словно нас не узнает.
— Надо бы завтра отвезти ее к доктору, — говорит отец.
— Оставь ее, с ней все в порядке, — говорит моя мать.
— Откуда ты знаешь, что там было?
— Ее никто не обижал, это все у нее в голове. В голове у нее! — бросает мать.
Отступив на шаг, она всматривается в меня, как будто хочет увидеть, что у меня в голове.
— Я сама с ней посижу.
— Послушай, я больше так не могу! Ведь уже скоро год…
— Года еще не прошло! — возражает моя мать.
Я реву не переставая. Но это кончится. Потом они выйдут, и я услышу, как они ходят по кухне. Лежа в кроватке, я притаилась, не шевелю ни рукой, ни ногой. Если я двинусь, произойдет что-то нехорошее. Они выключили свет, и мне необходимо немедленно замереть, иначе что-то со мной случится. Я буду так лежать до самого утра.
Они оба в кухне. Сначала разговаривают очень тихо, и я ничего не слышу, потом громче. Ругаются, потому и громче. Однажды вечерам они говорили про того негритоса, и я все слышала. И Томми тоже слышал; я знаю, он не спал. Того негритоса поймали, и полицейский, хороший папин знакомый, бил его по лицу. Теперь его лица я не помню. Нет, помню! Я помню лицо кого-то. Он сделал что-то ужасное, и это ужасное в меня проникло, как черный деготь, который нельзя отмыть, и вот они сидят там и говорят про это. Пытаются вспомнить, что этот негритос мне сделал. Но их там не было, и им нечего вспоминать. Так они и просидят на кухне до утра, а потом до меня долетит запах кофе. Они все обсуждают, что делать, что им со мной делать, и пытаются вспомнить, что этот негритос со мною сделал.
Сонно вскинется голос матери: «Ах, мерзавец!» Что-то стеклянное звякает о стеклянное.
На заднем дворе петух кукарекает как заведенный.
— Послушай! — говорит отец, но тут голос его стихает, и мне уже не слышно, что он говорит.
Я лежу тихо, не двигая ни рукой, ни ногой, как будто я заледенела или окаменела; я вслушиваюсь. Но слов я не слышу.
— …торый час? — доносится голос матери.
В комнате начинает светлеть, и значит, теперь можно снова не бояться.
Когда я впервые прочел «Растлителей», мне захотелось тут же бежать вон из библиотеки. Мне сделалось жутко. Вокруг все качалось. Я пронесся через торговую площадь Седар-Гроув, точно в бреду, и на мгновение остановился на углу у шляпного магазина Монклэр, со страхом ожидая чего-то.
Но ничего не произошло.
В этом рассказе было все очень непонятно, но впечатляюще. Был ли рассказ непонятен, потому что впечатлял, или впечатлял, потому что непонятен? И я выкрал из библиотеки тот номер «Ежеквартальника», и, к своему стыду, признаюсь, что выкрал и другие экземпляры из других библиотек. Сам не знаю почему. Здесь в моей жалкой каморке их шестнадцать экземпляров. Совершенно одинаковых.
Требуется время, чтобы осмыслить этот рассказ, и тогда становится очевидным, что:
1. На речке был один, всего один человек, и этот человек был негр. Негр-растлитель. (Только, мне кажется, не слишком ли он деликатен для растлителя? Или это все Нада со своей сентиментальностью?)
2. Название подразумевает не единственного растлителя, отсюда явствует, что все взрослые — «растлители»; они растлевают, потому что они старше; их взрослая жизнь частично (было бы слишком самонадеянно утверждать, что полностью) посвящена растлению.
3. Ребенок, весьма схожий со мной, рассказывает о себе фрагментами, сначала не осмеливаясь полностью воспроизвести происшедшее. Это очень страшно. Девочка раскрывает все это постепенно, но под конец воспоминания топят, сокрушают ее сопротивление, и под конец сам рассказ становится актом растления. Автор, хитроумная Наташа Романова, сама становится некой назойливой и бесцеремонной растлительницей читателя!
4. Выражаясь символически: ребенок — это я, Ричард Эверетт. Для Нады этот рассказ — выражение чувства вины, которую она, и не без оснований, испытывает оттого, что часто меня бросает.
5. Выступая в трех лицах, в образе трех взрослых, Нада признается в своем растлении меня и осознает свою вину.
Может, я увидел недозволенное? Может, я поступил неправильно?
В тот роковой день в Седар-Гроув мимо меня сновали машины, меняли свет светофоры, куда-то легко и беззаботно спешили красивые прохожие. Протянув руку, я дотронулся до кирпичной стены дома; кирпич, как ему и положено, был шероховат на ощупь, и это ощущение шероховатости мгновенно распространилось от кончиков пальцев по всему телу, проняв меня до самых глубин, что убеждало хотя бы в одном: я продолжал жить!
Растлители всюду вокруг нас.