— Теперь про себя расскажи: что ты в раю делал? — просят Еши друзья.
— Я? Сначала огляделся, конечно. Все там в новых халатах из китайской далембы… Нет, перепутал: все голые… Там всегда тепло…
— На хуре играл?
— Как же! Три песни сыграл. Старушка одна даже прослезилась. «Сынок, почему ты раньше к нам не попал? Хорошо играешь, — говорит. — Когда я замуж выходила, меня с такими же песнями провожали».
Эрдэмтэ, угрюмо молчавший все время, не выдержал — рассмеялся.
— Собираюсь я ухрдить из рая. «Куда?» — спрашивают меня. «В ад», — говорю. «За что тебя?» — интересуются. «Богдо-ламу и нойонов не уважал, про их грешные дела народу рассказывал», — отвечаю. Ну, они и окружили меня. «Нам расскажи, нам», — просят. Только начал я рассказывать смешную историю про жадного богача и находчивого пастуха, входит эрлик. «Хватит, говорит, собирайся в ад». А райские-то души не отпускают, эрлика прочь гонят. «Пусть, говорят, Еши с нами останется. А то что это за рай, если в нем песен родных долин не услышишь? Или Еши оставьте у нас, или все мы с ним в ад пойдем». Не может эрлик из-за одного меня всех в ад направить. На это бурхан-багша рассердится, а бурхан-багша там нойон, вроде нашего тайши Юмдылыка. Эрлик подумал, подумал и махнул рукой. Так я в раю и остался.
— Ловко ты, Еши, выдумываешь!
— Вроде по книге читаешь.
— Поглядите, он не только языком хорошо работает, — какие сита у него получились!
— Будто из шелковых полосок.
— Когда я жил в Петровском Заводе, — сказал Ухинхэн, — ходил смотреть, как один русский работает. Он из таких прутьев и корзины и детские тележки делал. Хороший мастер… Как говорят в народе: может блоху заарканить, таракана подковать… И человек добрый… Мы, помню, пилили дрова, так он со своим конвойным подходил к нам. По-бурятски говорить не умеет, а я по-русски тогда почти ничего не знал. Бурят один тамошний толмачом у нас был.
— Кто же этот русский?
— Бестужев, Николай Александрович. Он не один там каторгу отбывает…
Ухинхэн набил трубку, закурил.
— О чем вы говорили?
— Бестужев спросил меня: «Почему большинство бурят бедные?» — Я не знал, что ответить. Потом говорю: «Отец и мать были бедные». — «А почему родители жили в нужде?» — «Не знаю, говорю, не думал об этом». — Ухинхэн улыбнулся. — А у него ответ уже был наготове. Интересный. «Все дело, говорит, в том, что вы круглый год на богагеев трудитесь. Ламы, шаманы, говорит, купцы, которые возят чай и далембу, зайсаны, чиновники сидят на вашей шее… Когда приходит время платить подати, вы берете взаймы три рубля у богача соседа. Когда не хватает сена, опять идете к этому же богачу. Понадобится лошадь съездить куда-нибудь — вы опять той же. тропой к богачу… И кажется вам, что он добрый человек, из беды выручает. А богач за три рубля, которые дал взаймы, заставляет работать целое лето, за пять копен сена требует пятнадцать, за фунт арсы — десять… И так из года в год…»
Все замолчали, обдумывали видно. Молчал и Ухинхэн…
— А как они там живут? Строго за ними смотрят? — прервал молчание Холхой.
— Ой, строго! Живут в казематах… Теперь им большой сарай построили, там человек двадцать плотничают — русские и буряты. Рамы для окон делают, легкие и удобные телеги, посуду деревянную. Их Бестужев этому учит. Он такой человек, что даже солдаты, которые сторожат его, все ему позволяют.
Ухинхэн замолк. Холхой попросил:
— Расскажи еще.
— Да все как будто… Его там вся беднота знает и любит.
— Хороший человек, — задумчиво сказал Дагдай.
— Встретиться бы с ним и поговорить обо всем, — произнес Эрдэмтэ.
— Вот, вот… Вам бы как раз с ним и разговаривать, ведь вы так хорошо говорите по-русски, — засмеялся Сундай.
Эрдэмтэ обиделся:
— Ухинхэн же сказал, что Бестужев всех понимает. Улусники притихли. Молчание прервал Сундай:
— Ну, Еши, расскажи еще что-нибудь.
— Да я уже рассказывал. Пусть лучше Ухинхэн скажет, за что этих русских сослали.
— Мархансай-бабай говорил, что, когда они военными нойонами служили, туркам будто важные бумаги продали, — неуверенно проговорил Эрдэмтэ.
— Может, и так, — сказал Холхой..
— Нет, не так, — возразил Ухинхэн.
— А за что же их? — спросил Эрдэмтэ.
— Да я хорошо-то и сам не знаю. Свободу, говорят, требовали, царю отказались клятву дать. Ну, царь и рассердился: «Какая, говорит, там свобода! Повесить их — и все!» Пятерых, слышал, повесили, а этих — на каторгу. А кого, наверно, просто выпороли и отпустили: «Живите тихо, как бараны. Кто вздумает бодаться вроде бычка, — заарканю и петлю затяну». Говорят, что не из бедности они вышли. Будто у них хорошие земли, всякого богатства много было…
— Хэ, ежели богатства много было, — со злостью сказал Дагдай, — зачем бунтовали? Однако, врут много кругом.
Под кустом черемухи опять стало тихо. Эрдэмтэ несмело проговорил:
— Но, видать, и правда хорошие люди.
Холхой вздохнул, повернулся к Доржи.
— Сбегай, посмотри, там ли еще черный жеребец тайши. Да гляди, чтобы Гомбо тебя не приметил.
Доржи, как птица, оторвался от земли.
Вскоре вернулся.
— Гомбо Цоктоев лежит на траве, караулит воду.
— Убить бы его да бросить в канаву…
— Какая польза, Дагдай, убить Гомбо Цоктоева? Вода нам все равно не достанется, — сказал Ухинхэн. Потом, оживившись, добавил: — А проучить толстоногих надо. Хоть один раз обозлим их. Скоро покос. Все мы в долгу у Мархансая, все обязаны косить у него. А мы возьмем да и не придем, когда он прикажет. Сначала поможем Аюухан. Что он может сделать? Ничего не может… Пусть лопнет от злости. Ежели бы один кто не пришел, он избить мог бы или в степную думу отправить. А со всеми что сделает?
Улусники ничего не ответили.
Эрдэмтэ сказал мечтательно:
— Какое у Еши сито получилось хорошее! От пятисот коров молоко процедить можно.
— От пятисот коров! Эхэ!.. У тебя, Эрдэмтэ-бабай, язык щедрый…
…Доржи пришел домой усталый. Чесалось тело, искусанное комарами. Цоли заметила, что сын невесел. Ест он мало, с неохотой.
В ушах у мальчика гудение пчел, сухой треск саранчи. Слышится резкий окрик Цоктоева, свистит плеть над Эрдэмтэ-бабаем, звучат слова Дагдая: «Убить бы его да бросить в канаву». Вспоминается обжигающая ноги земля, пожухлые полоски покосов.
Доржи ходит, как во сне. Задумался и уронил чашку. Когда стал наливать горячее молоко, обжег палец на правой руке. Цоли рассердилась и шлепнула сына. Но материнское сердце не выдержало: пожалела, намазала обожженный палец арсой, перевязала. Доржи не может уснуть. Из-за одного пальца вся ладонь болит, хочется кричать, чтобы как-нибудь заглушить боль.
В юрте тихо. Сладко похрапывают Бадма и Харагшан. Доржи видит перед собой Мархансая. Тот громко и злобно хохочет: «Захотел краски — так терпи». Толстыми, сильными пальцами Мархансай отсчитывает щелчки по руке Доржи. Бьет — как тупым ножом режет. Мальчик слышит его гнусавый голос: «…восемь, девять, десять…»
Доржи мечется в жару, кричит: «Не надо… не надо мне ваших красок…» На лбу выступили крупные капли пота.
«Мама, уйдем отсюда, мама!» Но Мархансай не отпускает, хохочет и бьет по пальцам.
Встревоженная мать склонилась над сыном.
— Сынок, проснись, родной… — Она целует его, чтобы разбудить, прогнать страшное сновидение.
Боль в обожженной руке не прекращается, не утихает.
— Мама, Мархансай вернется, — со страхом говорит мальчик. Голос у него дрожит.
Доржи успокоился лишь перед рассветом. Мать укрыла его теплым халатом.
Когда Доржи проснулся, солнце было уже высоко. В юрте глухо гудели мухи. Он потянулся к рубашке — и не узнал ее: мать за ночь успела выстирать, теперь она почти как новая. Оказалось, что рубашка в цветочках — маленьких, желтоглазых.