Выбрать главу

Впереди шел по улусу урядник — низенький, толстый, в заношенном черном мундире, придерживая саблю. За ним шагал Бобровский — долговязый, тощий. Борода и усы у него цвета вечернего огня — ярко-рыжие. Сзади семенил Гомбо Цоктоев, стараясь не отставать от Тыкши Данзанова.

В конце процессии шествовали ребятишки во главе с Доржи. Доржи передразнивал Бобровского — вышагивал важно, поглядывал властно. За ним на кривых ногах семенил Шагдыр — ну, совсем Гомбо Цоктоев. И хоть людям было не до смеха, многие не могли удержаться от улыбки.

Нойоны останавливались у каждой юрты, записывали фамилию хозяина и направлялись к загородке, где стоял скот.

— Сколько у вас скота? — спрашивал Бобровский по-русски. Данзанов или Цоктоев угодливо повторяли вопрос по-бурятски.

Иным Цоктоев говорил:

— Ну, ну… не бреши. У тебя же пять дойных коров!

— Что вы, что вы! — испуганно махал руками хозяин.

— Станете скрывать — пеняйте на себя, — уже по-бурятски говорил Бобровский.

Чтобы выведать правду, переспрашивали по нескольку раз, старались спутать, поймать на слове. Заглядывали в сараи, в юрты. Бобровский заставлял Данзанова и Цоктоева подтверждать, верно ли говорят. Те всегда сомневались:

— Однако, скрывают…

Бобровский выпытывал у Эрдэмтэ:

— Сколько у тебя дойных коров?

— Две.

— Не врешь?

— Нет.

Неожиданно Бобровский спросил у маленького Дугара:

— Сколько у вас коров?

— Пять, — ответил тот.

Урядник и Бобровский переглянулись.

— Не слушайте его, нойоны. Ему пять лет, и он другого числа не знает, — встревожилась Димит.

— Назови имена ребят, — потребовал Бобровский у Эрдэмтэ.

— Старший сын — Найдан.

— Еще?

— Аламжи.

— Еще?

— Эрдэни есть сын, — подсказала Димит.

Бобровский закрыл папку.

— Нойон, еще Дугар-сынишка…

Бобровский записал и повернулся к выходу.

— Нойон, у нас есть еще Бато, — произнес виновато Эрдэмтэ.

— Еще? — удивился Бобровский. — Лошадь у вас есть?

— Нет и никогда не было.

— Верно он говорит?

— Верно, я хорошо знаю, — поклонился Данзанов.

Начальство тронулось дальше, к юрте Аюухан. Цоктоев по пути предупредил Бобровского:

— Не заходите в юрту, там чахоточная лежит… Грязно, нищета.

У порога сидела Тобшой, скоблила овчины. Бобровский записал фамилию.

— Сколько коров?

— Одна.

— А телят?

— Один… Нойоны, мы бедные, у нас Пеструха не доится, невестка больна, я сама незрячая…

— Ладно, ладно… — надменно проговорил Цоктоев.

— Я не к тебе обращаюсь, Гомбо. Нойонам говорю.

— Для тебя и я нойон.

— Есть у них еще скот? — спросил Бобровский.

— Кроме собаки, ничего больше нет, — ответил Данзанов.

— Сколько сыновей?

— Был сын, — печально ответила старуха, — да его убил бык Мархансая. Остался внук Затагархан.

— Еще внуки есть?

— Есть внучка… Ее Сэсэгхэн зовут.

— Эта нам не нужна. Мы девчонок не записываем.

Один вид белой бумаги и бурых чернил пугает улусников. Доржи заметил: все испуганными глазами следят за рукой, которой нойон ставит на бумаге отметки. А если бы он вдруг сел, да исписал всю бумагу? Вот страху наделал бы! Почему в улусе боятся казенных бумаг? Потому что не знают, что в них написано.

Старуха робко спросила:

— Зачем эта перепись, для нас к лучшему или к худшему?

Бобровский усмехнулся:

— Много хотела узнать, быстро состарилась; много хотела увидеть — ослепла. Бог наказал.

— Нойоны, — чуть не плача, проговорила Тобшой, — не смейтесь надо мной… Вы белый свет видите, о чем толкует бумага, знаете. Я не для себя спрашиваю, мне, слепой, на земле темнее нынешнего не будет… Я о людях думаю.

— Ах, ты о других… Ну, у них дело тоже темное, хотя не для того перепись, чтобы хуже было… Ты, старая, сиди. Перебирай свои четки, молись. От молитв и переписи у многих жизнь станет легче, — не то шутя, не то серьезно сказал Бобровский и пошел дальше.

Нойоны ночевали у Мархансаевых, допоздна сидели за столом — пили араки, ели мясо. Потом спали до полдня… Грелись возле дома на солнышке — вялые, сонные. И Цоктоев был с ними. Известно, если потчуешь гостя, и его собаке надо бросить кость. После обеда уехали дальше.

Улус притих в ожидании беды, которая должна неминуемо грянуть за переписью.

Глава третья

ДЯДЯ ХЭШЭГТЭ

Доржи с матерью со дня на день ждали отца. С тех пор, как отца произвели в казачьи начальники — пятидесятники, мать жила в вечной тревоге. Она знала, что на границе бывает неспокойно, да и беглые стали чаще убивать казаков. Доржи тоже не терпелось поскорей увидеть отца. Он любил его больше, чем братья. И отец ласкал его чаще, чем других сыновей, отдавал ему кусок полакомее.

Сегодня мать много раз выходила из юрты. Заслонившись рукой от солнца, посматривала на дорогу, не видно ли отца. А потом возвращалась в юрту, начинала что-то делать по хозяйству, только бы отогнать от себя тревожные думы. И когда Бадма крикнул, что отец едет, мать вначале даже не поверила.

— Он, он! — на ходу крикнул Доржи, выбегая из юрты.

Мать сразу заторопилась, загремела посудой. Наконец-то приехал!

А отец уже соскочил с коня, обнял Доржи, поцеловал в голову.

— Ну, как живете?

Лицо у отца заросло щетиной, глаза усталые и добрые.

Отец укорачивает стремена. Доржи ждет с нетерпением. Вот он, наконец, стаскивает с плеч куртку с погонами и блестящими пуговицами, протягивает сыну саблю в черных лакированных ножнах. Сабля волочится за Доржи по земле, фуражка лезет на глаза. Банзар помогает сыну взобраться на коня. Доржи чуть нагибается вперед и вытягивает коня нагайкой.

— Тише! Не упади! — кричит вслед ему отец.

Вообще-то Доржи не хвастлив, но ему очень хочется, чтобы все ребята видели: он скачет на коне, как настоящий казак. Аламжи, Даржай и Шагдыр не показывают виду, что им завидно. Но Доржи знает наверняка: завидуют, что у его отца такой конь, сабля, нагайка, а главное — такие красивые погоны…

Отец часто хвалит Доржи за хорошую езду на лошади, но еще чаше говорит: «Седло и сабля от тебя не убегут. Еще узнаешь казачью службу, намозолишь зад на седле… Двадцать пять лет служить — не шутка…»

Но вот во дворе раздается топот копыт. Мать выходит навстречу сыну и в который раз повторяет все одни и те же желанные для Доржи слова:

— У-у… Настоящий казак!

Доржи придерживает саблю и ловко соскакивает. Он разнуздывает каурого, снимает седло, помеченное буквами «Б. Борг.» и белым номером «24». Мокрый потник расстилает на телеге, чтобы просох.

Отец снимает рубаху и начинает умываться. Бадма и Доржи поливают ему воду из ковша.

Сейчас отец будет бриться. Доржи вспоминает о ноже, которым он строгал лук. Настроение мальчика портится. И, чтобы не получить шлепков, Доржи заблаговременно выбегает из юрты.

— Зачем ты даешь Доржи нож, которым бреюсь? Затупил так, что и пальца не порежешь, — упрекает Банзар.

— Разве уследишь за ним?

Доржи стоит у юрты и слышит все от слова до слова. Отец точит нож и ворчит. Мальчик чувствует, что наказания не миновать. Но вот отец умолк. «Бреется», — догадался Доржи. Он представил себе: острый нож скользит по намыленным щекам, и отец становится все моложе и моложе, будто годы-месяцы спадают с него…