Дагдая повалили, на ноги ему уселся урядник, левую руку держит второй урядник, правую — Цоктоев. Бобровский взял пучок длинных розог, подровнял их.
Одни отвернулись, другие руками закрыли глаза, третьи замерли с открытыми ртами… Доржи вспомнил, как в прошлом году тайша бил одного парня тоже за недоимки. Тот плакал, кусал руки, поминал богов, кричал. А Дагдай сам снял халат. Бобровский размахнулся и ударил. Дагдай дернулся. Цоктоев едва не перевернулся. На спине Дагдая появились красные рубцы. Видно, все труднее и труднее было удерживать его. Он не стонал, не кричал, но все тело, каждая жилка сопротивлялась насилию.
Доржи заплакал. Как смеет Бобровский бить человека?.. Какую силу нужно иметь, чтобы не закричать, не застонать!
Бобровский отсчитал двадцать пять ударов и распорядился:
— Отпустите.
Посмотрел на Дагдая:
— Иди. Если завтра не принесешь три рубля, получишь еще пятнадцать розог. Понял?
Дагдай стал, кажется, меньше ростом, сгорбился. Холхой и Ухинхэн взяли его под руки, он оттолкнул их и нетвердо зашагал прочь.
Бобровский зашел в юрту, за ним Мархансай. Урядник подобрал разбросанные розги.
— Пригодятся еще.
Держась, как слепой, за юрту, Дагдай стал пробираться в тень. Кровь на спине запеклась. Сзади шла жена, веткой отгоняла мух.
Ухинхэн с Холхоем разостлали в тени халат. Дагдай не может ни сидеть, ни стоять. Он бормочет что-то невнятное, закрывает глаза от солнца. А может быть, прячет их от стыда: ведь его перед всем улусом почти догола раздели…
— Воды! — попросил он и поднял лицо, вымазанное кровью, землей, слезами.
Харагшан и Доржи принесли воды. Дагдай глотнул, остальное вылил себе на голову. В дверях юрты показался Бобровский. Он что-то' жует, потный и усталый. Погрозил улусникам засаленным пальцем:
— Завтра принесите деньги, а то всем то же самое будет. Если понадобится, еще урядников и казаков вызову. Вы у меня наплачетесь!
Бобровский ушел в юрту. Ухинхэн вслед ему прошептал:
— Рыжая собака без хвоста.
— Бобровский — царская рука, жандармская душа. Этот пес не зря казенный хлеб жует… Он у нас сам вроде маленького белого царя, — сказал Мунко-бабай.
Эти слова скоро узнал весь улус.
После отъезда Бобровского и урядников все в улусе замерло, люди сидели по своим юртам, разговаривали шепотом, ждали новой беды. В этой тишине особенно громко прозвенел колокольчик: «Харгы гарга, харгы гарга»[51]. Одни прильнули к щелям юрт, другие вышли, смотрят из-под ладони — не нойоны ли опять едут, не урядники ли? Страх сменился удивлением — в казенной телеге сидел родственник Банзаровых Хэшэгтэ. Как же так? Ведь Тыкши Данзанов прошлый раз кричал, чтобы и ноги его в улусе не было. А Хэшэгтэ на подводе степной думы… Уж не померещилось ли это?
Оказалось, что Хэшэгтэ будет сопровождать мальчиков в Казань, жить с ними, пока те будут учиться.
— Как же это случилось? — обрадованно спросил Банзар.
Хэшэгтэ ответил шутливо:
— Если на скачках повернуть коней вспять, первым окажется старый мерин.
Хэшэгтэ не думал ехать в Казань, да его и не приглашали. Тайша собрал грамотеев из многих улусов. Но подходящего человека, чтобы сопровождать мальчиков, не нашлось. У одного — семья большая, второй — по-монгольски пишет, а по-русски даже поздороваться не умеет, у третьего еще что-нибудь… Кто-то сказал тайше: «Хэшэгтэ самый подходящий будет. Уедет, и мы от него избавимся». Тайша не соглашался сначала, потом приказал Хэшэгтэ подписать в думе бумагу, что за детьми будет строго следить.
— Одним словом, я теперь ихний пастух… Мне идет шестой десяток, но я не мог отказаться, когда улусные дети едут учиться!
Доржи не верит себе: как в сказке! С ним едет Хэшэгтэ-нагса!
Будто кто-то спросил Доржи: «Кого из взрослых отправить с вами в Казань?» А он ответил: «Никого, кроме дяди Хэшэгтэ». И тот, добрый, решил: «Правильно он сказал. Пусть едет Хэшэгтэ».
Конечно, никто не спрашивал Доржи, но похоже, что это случилось по его желанию. А что, если бы в самом деле спросили: «Доржи, с кем из мальчиков ты хочешь поехать в Казань?» Он, не задумываясь, ответил бы: «Пусть с нами едет Алеша Аносов».
Алеша сказал, когда прощались: «Хоть пешком, да доберусь туда, где настоящая школа есть». Может быть, они в Казани встретятся?
Люди часто говорят слово «друг». Но ведь друзья бывают разные — одного уже на следующий день забудешь, а с другим ты всегда вместе. Он в твоей душе, будто все время рядом с тобой живет, будто и голос его и смех слышишь. Такой друг Алеша. И Саша такой же друг, в Кяхте все время перед глазами стоял. Большой, высокий, наверно, стал, помогает Степану Тимофеевичу в работе.
Как хорошо, что дядя Хэшэгтэ едет в Казань!
Доржи щедрый мальчик. Разве может он не поделиться своей радостью со всем улусом?
— Дядя Ухинхэн! Дядя Ухинхэн! Хэшэгтэ-нагса приехал, он с нами в Казань едет! — еще издали крикнул Доржи.
Ухинхэн сидел на траве возле юрты, починял седло.
— Куда едет?
— В Казань.
— В Казань… Ему что… Горя мало. Подпоясался — и все.
Доржи с удивлением посмотрел на Ухинхэна. Почему он так говорит о дяде? Тогда угощал его, а сейчас…
— Ты, наверно, задумал нойоном стать, когда школу окончишь? — насмешливо спросил Ухинхэн.
— Зачем нойоном? Писарем буду, — с обидой сказал мальчик…
— Это все одно.
Ухинхэн взглянул на Доржи и сказал уже мягче:
— Ты не обижайся. Хочется же, чтобы нашлись наконец люди, не слепые к народному горю… Смотри, хорошо учись. За всех нас… Вон Балдан сколько за раз мог поднять. И ты будь таким в науках.
— Я буду стараться. — Доржи очень хочет, чтобы Ухинхэн поверил ему. «Да, я буду стараться, изо всех сил стараться», — добавил он про себя.
— И я бы своего Даржая в школу послал… Да мы не казачьи нойоны. Люди советуют в дацан его отдать, память, говорят, у него крепкая, молитвы быстро заучит. А что хорошего? Попхоем стал бы.
— Дядя Ухинхэн, у меня старые книжки, буквари есть, я отдам Даржаю, он и без школы научится, — старался утешить Ухинхэна Доржи.
— Нет, без школы учиться — что на коне скакать. без узды. Куда повернет, куда понесет, конь, сам не знаешь.
Ухинхэн согнул бронзовую пластинку, наложил на луку седла, прибил гвоздями.
— Крепкое седло будет, — сказал Доржи и таким же тоном, как Холхой, добавил: — Хорошая работа.
— Седло-то крепкое, — проворчал Ухинхэн. — Но бедному коню каково! Вот подумай: я сейчас положу это седло на спину своей хромой клячи, двумя ремнями затяну через брюхо, чтобы прочно держалось. Мне удобно на седле сидеть, а у нее на спине кровавые ссадины будут. Больно, а пожаловаться не может…
Доржи подумал: «Как странно он говорит: сам делает — и недоволен».
— Иные и на людей седло накинули, — раздраженно продолжал Ухинхэн, — чтобы сидеть и скакать на них удобнее было.
— Я не понимаю: как на людей можно седло накинуть? Кто это даст?
— Ты в школе учился, должен понимать. Даже голодный не станет из чужого рта жеваное есть… Если не понял, потом поймешь, в Казани…
Доржи было обидно: дядя Ухинхэн говорит загадками, а объяснить не хочет. Напрасно Доржи радовался тогда, у бабушки Тобшой, что все начинает понимать с одного раза.
Выходит, что и эти слова Ухинхэна труднее разгадать, чем самую трудную загадку его сына Даржая.
Мимо пробежали Даржай и Шагдыр. За ними с прутом Дарима. За руку, она вела заплаканного Гулгэна.
— Только посмейте еще так сделать! — пригрозила она мальчикам прутом.
— Что они натворили? — спросил Ухинхэн.
— Играть не могут как дети. Посадили Гулгэна в ямку, где я молоко храню. Досками закрыли. Он перепугался. А им что? Рады…
Ухинхэн усмехнулся:
— Им же интересно мальчика попугать.