Ухинхэн прикрепил к седлу подушечку, привязал кожаными шнурками.
— В яму посадили… это не беда. Кто-нибудь вытащит. А вот мы все в такой яме сидим, что из нее не выберешься. Понял, Доржи? — Ухинхэн взглянул с усмешкой.
Доржи уже сквозь слезы сказал:
— Плохо понял.
— Опять хочешь, чтобы разжевали тебе? Не знаю, зачем отец тебя в школу возил.
— Что вы ребенка мучаете, расскажите ему про эту вашу яму, — заступилась Дарима.
— Да ты и сама не на горе стоишь. Все мы в глубокой яме сидим. Яма сверху доской прикрыта. Темно в яме, холодно. Тесно там, рогатые быки людей бодают, кого до смерти затопчут. Ори, никто не услышит наверху, а если услышат, им горя мало. Все стараются из этой ямы выбраться. Но одни и соседа хотят вытащить, а другие, как Цоктоев, на головы людям лезут, чтобы наверх выкарабкаться. Но ничего у них не получается. Цоктоеву, может, кажется, что он уже вышел на широкую дорогу, а мы-то видим, что он на самое дно ямы скатился, в болоте барахтается.
Доржи вспомнил, как в тээльнике Ухинхэна парень ударил Цоктоева по зубам. Теперь Доржи понимает: не потому тот парень ударил Цоктоева, что за него тайша больше не заступается.
Ухинхэн замолк. Доржи тоже молчал. Он и это не особенно хорошо понял, но не будешь же опять переспрашивать… А то еще дядя Ухинхэн скажет отцу: «Вашего сына не в Казань надо отправлять, а в степь, овец пасти». Почему другие считают его понятливым мальчиком?
— Да, это так, дядя Ухинхэн.
А Ухинхэна не проведешь, он видит: скажи сейчас этому Доржи, что небо не синее, а желтое, он все равно скажет — верно, желтое.
— Однако, ты не понял, Доржи. Слушай. У людей в степи такая же жизнь, как у зверей в лесу. Есть и свои лисы, хитрые и прожорливые, есть и соловьи, которым, хоть и голодно — песни поют. Но куда соловей ни лети, как высоко ни поднимайся, хитрая лиса до его гнезда доберется. Так и среди людей.
— Я, кажется, понимаю, дядя Ухинхэн.
— Вот, у нас Еши Жамсуев был как соловей… Хороший был человек. Честный. Зря некоторые тогда сомневались насчет магазейной муки.
— А кто же лиса, дядя Ухинхэн?
— Откуда мне об этом знать… Ты для чего едешь в такую даль? Вернешься ученым да умным, сам людям покажешь, кто какой зверь.
Доржи задумался. В словах дяди Ухинхэна что-то ему знакомо. Но что — сразу и не вспомнишь. Соловей, лиса… Да ведь дядя Ухинхэн баснями говорит! Доржи чуть не подпрыгнул от удивления — наверно, ему кто-нибудь книгу Крылова прочитал!
— А кто такой Крылов? — в ответ спросил Ухинхэн. — Учитель ваш?
— Нет, он в Петербурге живет. Он тоже, как и вы, думает о людях, а говорит о зверях. У него и соловьи, и лисы, и медведи разговаривают. А царь у него — лев.
Ухинхэн улыбнулся:
— Так и надо, чтобы немного непонятно было.
— У Крылова есть басня. Ой, какая хорошая! — одним духом выпалил Доржи.
— О чем это?
— Лебедь, рак и щука решили воз с места сдвинуть. Впряглись, и ничего у них не выходит. Лебедь к небу тянет, рак назад пятится…
— А щука — в реку? — рассмеялся Ухинхэн.
— Ну да.
— И через сто лет воз там же будет, если так тянуть будут. Это же о людях. Умная сказка. У нас в улусе так было, когда Мархансай с Данзановым стали выгонять Степана Тимофеевича. Я тогда говорил соседям: заступиться за него надо. А они как те лебедь со щукой — кто куда: кто в затылке чешет, кто молчит, кто и соглашается будто, а увидит нойона — и в юрту. А кого дорога притягивает, как твоего дядю Хэшэгтэ… Что мы втроем — с Холхоем и Дагдаем — могли сделать?
Ухинхэн бросил под телегу седло, чтобы не рассохлось от солнца, собрал шкурки, гвозди, молоток и шило и вошел в юрту. За ним вошел и Доржи.
Когда сели пить чай, Ухинхэн спросил:
— У этого твоего Боброва много таких сказок?
— Не у Боброва, а у Крылова, — поправил Доржи, — Много, целая книга. Там все звери есть. Если волк — злой начальник…
— Крылов хорошо, видно, жизнь знает. И народ так же говорит.
Дарима протянула Доржи маленький туесок масла и носки.
— Это чтобы в жизни у тебя всегда была сытная еда и теплая одежда.
— Спасибо, тетя Дарима. Спасибо, дядя Ухинхэн.
— Ну, уезжай да учись за всех. Чтобы после твоего возвращения и мы умнее стали.
Доржи шел-домой быстрым шагом. Ему хотелось поскорее рассказать родителям, с какими хорошими словами Ухинхэновы дали ему туесок масла и носки. Из-за поворота показалась телега. Кони мчались во весь опор. «Станичный атаман!» — догадался Доржи, увидев на проезжем мундир, золотые погоны, ремни.
Кони станичного атамана Николая Усачева остановились у коновязи Банзаровых. Атаман не в гости приехал, завернул проездом — дать отдых коням да чашку чая выпить. Доржи не обрадовался — лучше бы атаман заехал к кому-нибудь другому. А то, пожалуй, Даржай и Аламжи опять станут дразнить, что отец от усердия о порог спотыкался.
Хэшэгтэ-нагса тоже встревожен: как бы чего недоброго не случилось. От начальства хорошего ждать не приходится… А с другой стороны — интересно посмотреть, что за человек Усачев.
Доржи вспомнил, как к ним приезжал сотник Колотилин. Давно, кажется, это было. Доржи тогда ни одного русского слова не знал. Запомнился ему мундир с блестящими пуговицами, усы — длинные, толстые, да еще конфета в красивой бумажке, которую сотник ему дал.
Усачев не Такой. Высокий, выше отца. Молодой. Мундир у него красивее, чем у Колотилина… Сапоги маленькие, блестящие, со шпорами. Как они не запылились в дороге? Наверно, атаман заставляет своего кучера чистить их перед каждым улусом.
Казак-кучер остался у телеги. Его пригласили в юрту — не пошел: видно, не полагается…
— Ну, здравствуй, Банзар, — проговорил атаман.
— Здравия желаю, ваш… родие! — гаркнул Банзар и козырнул.
Доржи это не понравилось.
Усачев протянул отцу руку. У Доржи немного отлегло от сердца.
— Давно дома, Банзар?
— Нет, недавно, — спокойнее ответил отец. Но Доржи уловил в его голосе что-то общее с Цоктоевым, когда тот говорил с тайшой. — Младшего сына провожаю…
— Далеко ли?
— В Казань, на учебу… Вот этого.
Атаман посмотрел на Доржи сверху вниз и проговорил то ли одобрительно, то ли насмешливо:
— Учись… учись… Вернешься, может, атаманом станешь.
— Я буду не атаманом, а писарем.
— Ишь ты… И сейчас в переводчики годишься… Даже в писаря… К этому, как его, к рыжему…
— К Бобровскому, — подсказал Банзар.
— Вот, вот… Значит, собираешься Бобровского лишить куска хлеба? — пошутил Усачев.
— Зачем же… Если вернется ученым, ему место найдется повыше, — отозвался Банзар.
Доржи понравилось, как ответил отец.
Мать вела себя спокойно и просто: протерла столик на высоких ножках, чисто вымыла чашку. Сварила чай. И, к удивлению Доржи, налила сначала не гостю, а в бронзовую чашечку — бурханам. В обычные дни она так не делала.
Понял ли Усачев, что для матери он просто гость, а не большой начальник?
Усачев пьет зеленый бурятский чай с жирной пенкой, жадно ест горячую лепешку, только что снятую с золы. На лепешке тает и без того жидкое масло, оно стекает ему на мундир. На зубах атамана хрустят молочные сухари, будто зерно на жерновах. Он мажет хлеб сметаной, маслом и урмой. Даже не верится, что его боятся казаки.
Хорошо бы разгадать, что за человек Усачев, какие мысли у него.
Отец спросил:
— Вы по службе пожаловали в наши края?
— Если бы не служба, сидели бы мы дома да пироги жевали…
Когда Усачев уехал, отец сказал:
— Вот видели, Хэшэгтэ-нагса, какой у нас атаман? Простой человек, не гордый.
Хэшэгтэ усмехнулся:
— Да… Так многие из вас думают… Он не орет, не замахивается нагайкой, не брызжет слюной… Может, иногда даже заступается за простого казака, если того какой пятидесятник обидит… Знает, что казак начнет трубить да расхваливать: «Усачев — спаситель…» А Усачев тем временем приказывает тому же пятидесятнику крепче держать подчиненных, не щадить никого… Он, говорят, любит заводить с казаками дружбу, чтобы выведать, выпытать, кто чем дышит, что у кого на уме. А потом и начинается: аресты, порки, следствия… У него в руках многие купцы, чиновники. Вот карманы и пухнут от денег.