Грэм Грин
Досада в трех частях
Февраль в Антибе. Дождь заливает крепостные валы, со статуй на террасе дворца Гримальди капает вода, раздается мерный рокот, какого никогда не услышишь в летние дни, когда небо безоблачно: это шум набегающих волн. Летние рестораны на берегу закрылись, только горят огни в «Феликсе», расположенном у самого порта, а на стоянке для гостей в полном одиночестве красуется «пежо» последней модели. Голые мачты брошенных на зиму яхт торчат, как зубочистки, последний вечерний самолет, сверкая зелеными, красными и желтыми огнями, как гирлянда на рождественской елке, держит курс на аэропорт Ниццы. Такой Антиб нравился мне больше всего, и я огорчился, обнаружив, что этот вечер придется провести в компании, тогда как всю неделю ресторан принадлежал только мне.
Переходя улицу, я увидел внушительных габаритов даму в черном, которая сверлила меня взглядом, сидя за столиком у окна, словно не хотела, чтобы я заходил в ресторан. А когда я занял привычный столик у другого окна, посмотрела на меня с нескрываемой неприязнью. Мой плащ имел довольно потрепанный вид, ботинки запачкались, но прежде всего я был особой мужского пола. На мгновение, оглядывая меня с лысеющей макушки до грязных подошв, она прервала разговор с patronne[1], называвшей ее мадам Дежуа.
Мадам Дежуа продолжила свой монолог крайне недовольным тоном: у мадам Воле, сказала она, обычно нет привычки опаздывать, если только с ней ничего не случилось на крепостных валах. «Зимой здесь всегда много алжирцев, — добавила она с такой тревогой, словно речь шла о волках, — но мадам Воле не захотела, чтобы я за ней заехала. Я не стала настаивать, учитывая обстоятельства. Бедняжка!» — Ее рука сжала большущую мельницу для перца, словно дубинку, и я тут же представил себе мадам Воле — слабенькую, тихую старушку-одуванчик, также одетую в черное и пугавшуюся даже опеки столь грозной подруги.
Как же я ошибся. С порывом ветра и каплями дождя в ресторан через боковую дверь позади моего столика впорхнула мадам Воле, молодая и потрясающе красивая, в черных облегающих брючках, с длинной, грациозной шеей, обтянутой воротом-поло[2] винно-красного свитера. Она села рядом с мадам Дежуа, и я обрадовался, что во время еды смогу наслаждаться ее красотой.
— Я опоздала, — виновато сказала она. — Знаю, опоздала. Когда ты одна, нужно успеть сделать так много разных мелочей, а я не привыкла быть одна, — она так мило всхлипнула, словно звякнул маленький хрустальный колокольчик. Сняла толстые зимние перчатки, сжала их, и я представил себе, что она вот так же комкает мокрый от слез платок. Ручки у нее были такие маленькие, беспомощные, слабые.
— Pauvre cocotte[3], — сказала мадам Дежуа, — теперь ты со мной, скоро ты успокоишься и обо всем забудешь. Я заказала bouillabaisse[4] с langouste[5].
— У меня совершенно нет аппетита, Эмми.
— Он вернется. Увидишь. Вот твой porto[6], и еще я заказала бутылку белого вина.
— Ты хочешь, чтобы я была tout à fait saoule[7].
— Мы с тобой поедим, выпьем и сразу все забудем. Я прекрасно понимаю твои чувства, потому что тоже потеряла любимого мужа.
— У тебя его забрала могила, — напомнила изящная мадам Воле. — Это совсем другое дело. Смерть мужа еще можно пережить.
— Но это же непоправимо.
— В моей ситуации тоже невозможно ничего поправить. Эмми, он любит эту сучку.
— Я только знаю, что у нее отвратительный вкус... или отвратительный парикмахер.
— Именно это я ему и сказала.
— И напрасно. Об этом ему должна была сказать я, а не ты, мне бы он поверил, во всяком случае, мое замечание не задело бы его гордость.
— Я его люблю, — воскликнула мадам Воле. — Я не могу без него. — И тут, вдруг осознав, что они не одни, быстро взглянула на меня. Что-то шепнула своей собеседнице, но та успокоила ее: «Un anglais[8]». Я, конечно, не таращился на нее, но, стараясь держаться в рамках приличия, не упускал ни единого слова, ни жеста: страсть к подглядыванию у писателей в крови. Мне оставалось только удивляться глупости женатых мужчин. В те дни я как раз был свободен от брачных уз, и мне очень хотелось утешить ее, но я перестал для нее существовать, как только она узнала, что я — англичанин. А мадам Дежуа не замечала меня с самого начала. Она отказывалась признать человеком гражданина страны, не принятой в Общий рынок.
Я заказал маленькую порцию rouget[9], полбутылки «пульи» и попытался сосредоточиться на книге Троллопа, которую принес с собой. Но, понятное дело, с чтением не заладилось.
— Я обожала своего мужа, — вещала мадам Дежуа, и ее пальцы вновь сжали мельницу для перца, но на сей раз данный предмет уже меньше напоминал дубинку.
— А я до сих пор своего обожаю, Эмми. Вот что самое ужасное. Я знаю, если он вернется...
— Мужчины никогда не возвращаются, — резко оборвала ее мадам Дежуа, коснулась уголка глаза носовым платком, какое-то время изучала оставшееся на нем пятнышко туши.
Воцарилось тягостное молчание, и они принялись маленькими глоточками пить портвейн. Потом мадам Дежуа не терпящим возражений тоном продолжила:
— Назад пути нет. Ты должна с этим смириться, как смирилась я. И нам остается лишь одно: как-то приспособиться к новой жизни.
— После такого предательства я уже не смогу посмотреть на другого мужчину. — Произнося эти слова, мадам Воле смотрела сквозь меня. Я почувствовал себя невидимкой, и мне даже пришлось поставить руку между лампой и стеной, чтобы убедиться, что я отбрасываю тень. На стене появилось какое-то рогатое чудовище.
— Я бы никогда не предложила тебе завести другого мужчину, — ответила мадам Дежуа. — Никогда.
— А что еще остается?
— Когда мой бедный муж умер от кишечной инфекции, я уже думала, что так и останусь безутешной. Но сказала себе: «Крепись, крепись. Ты должна вновь научиться смеяться».
— Смеяться? — воскликнула мадам Воле. — Смеяться над чем?
Но прежде чем мадам Дежуа успела ответить, прибыл мсье Феликс и стал делать лангусту хирургическую операцию, готовя его для bouillabaisse. Мадам Дежуа с нескрываемым интересом наблюдала за священнодействием, мадам Воле скорее изображала интерес, допивая бокал белого вина.
По окончании операции мадам Дежуа вновь наполнила бокалы.
— Мне повезло, я встретила человека, который научил меня не грустить о прошлом. — Она подняла бокал, оттопырив мизинец, — так делали мужчины, я не раз это видел, — и добавила. — Pas de mollesse[10].
— Pas de mollesse, — слегка улыбнувшись, повторила мадам Воле.
Я, конечно, устыдился собственного поведения: сидит какой-то писатель и хладнокровно, со стороны, наблюдает за душевными страданиями другого человека. Я боялся встретиться взглядом с бедной мадам Воле (что за мужчина мог оставить ее, предать ради другой женщины, даже не способной подобрать краску для волос), и постарался с головой уйти в переживания мистера Кроули, церковнослужителя, шагающего по глинистой дороге в тяжелых башмаках на свидание с дамой сердца. Все равно женщины перешли на шепот: со стороны их столика до меня долетал легкий запах чеснока, бутылка белого вина практически опустела, и мадам Дежуа, несмотря на возражения мадам Воле, заказала вторую. «Здесь нельзя заказать полбутылки, — сказала она. — Впрочем, мы всегда можем что-то оставить богам». И тут обе вновь понизили голос, как раз тогда, когда ухаживания мистера Кроули успешно завершились (хотя вопрос о том, как он будет содержать большую семью, остался открытым до следующего тома). От книги меня отвлек смех, мелодичный смех. Смеялась мадам Воле.
— Cochon[11], — воскликнула она. Мадам Дежуа смотрела на нее поверх стакана (вина во второй бутылке уже заметно поубавилось), из-под насупленных бровей.
— Я говорю правду. Он кукарекал, как петух.
— Какая милая шутка.
— Все выглядело как шутка, но на самом деле он так гордился собой. Apres seulement deux coups...[12]