Деньги. Где Таубер брал деньги? Он не работал. Государственную компенсацию принять отказался. Между тем за квартиру платил исправно, а ведь нужно было еще на какие-то средства питаться! Ему было пятьдесят четыре года, значит, пенсию по возрасту он получать не мог. Очевидно, он получал пенсию по инвалидности.
Дождавшись сдачи, Миллер поехал на почту района Альтона. Там разыскал окошечко с табличкой «Пенсии».
– Скажите, когда пенсионеры получают деньги? – спросил он толстуху за решетчатым окошком.
– В последний день месяца.
– Значит, в субботу?
– Нет, на сей раз в пятницу, послезавтра.
– И те, у кого пенсии по инвалидности?
– Да. Все, кому причитается пенсия, получают ее в последний день каждого месяца.
– В какое время?
– С самого открытия.
– Спасибо.
Миллер в пятницу снова пришел на почту, оглядел стоявших очереди, стариков и старух, которые пришли еще до открытия и выстроились на улице. У многих были седые волосы, но чаще всего они скрывались под шляпами или шапками – день стоял солнечный, но морозный. Около одиннадцати часов на почту зашел старик с копной седых волос, похожих на сахарную вату. Вскоре он вышел, пересчитал деньги, сунул их в карман и огляделся, поискал кого-то взглядом. Постояв так несколько минут, он повернулся и медленно двинулся прочь. На углу он снова посмотрел по сторонам и направился к набережной. Петер последовал за ним.
Полкилометра до реки старик прошел не меньше чем за двадцать минут, уселся на скамейку. Миллер не спеша приблизился к нему сзади.
– Герр Маркс?
Старик повернул голову на голос. Миллер обошел скамью и встал рядом. Старик не удивился, вел себя так, словно незнакомцы заговаривали с ним поминутно.
– Да, – сухо ответил он. – Я Маркс.
– Меня зовут Миллер.
Маркс сдержанно кивнул, принял имя к сведению.
– Вы случаем не герра Таубера ждете?
– Да, его. – Старик вновь не удивился.
– Можно присесть?
– Пожалуйста.
Миллер уселся бок о бок со стариком, тоже лицом к Эльбе.
– К несчастью, герр Таубер скончался.
Старик не оторвал глаз от огромного японского сухогруза «Кота Мару» из Йокогамы, что плыл по реке. Не выказал ни скорби, ни изумления, словно подобные вести приходили к нему часто. Возможно, так оно и было.
– Понятно, – только и выдохнул он в ответ.
Миллер вкратце пересказал события прошлой пятницы и добавил:
– Вас, кажется, не удивляет, что он покончил с собой.
– Верно, – согласился старик. – Таубер был весьма несчастен.
– Знаете, он ведь дневник оставил.
– Да, как-то раз он упомянул о нем.
– Вы его читали?
– Нет, он никому его не показывал.
– В дневнике Таубер описал годы, проведенные во время войны в Риге.
– Да, он говорил, что был в рижском гетто.
– А вы тоже там сидели?
Старик повернул голову и оглядел Миллера печальными глазами.
– Нет, я был в Дахау.
– Послушайте, герр Маркс. Мне нужна ваша помощь. В дневнике ваш друг упоминал офицера СС по имени Рошманн. Капитана Эдуарда Рошманна. Он не рассказывал о нем вам?
– Рассказывал. Ведь силу жить ему давало только одно – надежда однажды выступить на суде, дать показания против Рошманна.
– Он и в дневнике об этом писал. Я читал его после смерти Таубера. Я журналист и хочу найти Рошманна. Отдать его в руки правосудия. Понимаете?
– Да.
– Но если Рошманн уже умер, тогда моя затея бессмысленна. Может быть, Таубер сообщил вам что-нибудь на этот счет?
Несколько минут Маркс безмолвно следил, как исчезает за поворотом реки огромный «Кота Мару». Наконец сказал:
– Рошманн жив и разгуливает на свободе.
Миллер нетерпеливо подался вперед:
– Откуда вы знаете?
– Таубер его видел.
– Да, я читал. Это было в апреле сорок пятого.
– Нет, – покачал головой Маркс, – в прошлом месяце. – Он вздохнул и повернулся к Миллеру. – Да, да. Однажды поздно ночью Таубер вышел прогуляться. Так он часто делал, когда его мучила бессонница. Проходя мимо оперного театра, он увидел высыпавшую толпу зрителей и остановился пропустить ее. Говорил, там были богачи – мужчины во фраках и женщины в мехах, увешанные драгоценностями. На углу их ждали три таксомотора. Театральный швейцар открывал двери машин одну за другой. Тут Таубер и заметил Рошманна. Тот сел в такси вместе с остальными и уехал.
– Скажите, герр Маркс, Таубер был совершенно уверен, что это Рошманн?
– Да.
– Но ведь в последний раз он видел его девятнадцать лет назад. И за эти годы Рошманн мог сильно измениться. Откуда такая уверенность?
– Таубер говорил, что Рошманн улыбнулся.
– Что?
– Улыбнулся.
– А это важно?
Маркс несколько раз кивнул:
– Таубер говорил, если хоть раз увидишь улыбку Рошманна, не забудешь ее до конца дней. Он не мог ее описать, но поручился, что узнает из миллиона других.
– Понятно. Вы ему поверили?
– Да.
– Хорошо. Предположим, я тоже этому верю. А номер такси он не запомнил?
– Сказал, что растерялся и упустил это из виду.
– Черт возьми, – выругался Миллер. – Рошманн поехал, скорее всего, в гостиницу. Зная номер машины, я бы нашел водителя и выведал у него, куда он отвез Рошманна. Когда герр Таубер поделился с вами этой новостью?
– В прошлом месяце, когда мы получили пенсию. Здесь, на этой самой скамейке.
Миллер встал и со вздохом произнес:
– Вы понимаете, что этому никто не поверит?
Маркс перевел взгляд с реки на журналиста.
– Конечно, – тихо ответил он. – Таубер тоже это понимал. Потому и покончил с собой.
В тот вечер Петер Миллер заехал к матери, и она, как всегда, суетливо выспрашивала, сколько он ест, ругала за сигареты и давно не стиранную рубашку. Эта невысокая, полная женщина пятидесяти лет никак не могла смириться с тем, что ее единственный сын хотел быть лишь репортером.
За сытным ужином она спросила, чем он теперь занимается. Петер кратко рассказал обо всем, упомянул о намерении выследить Эдуарда Рошманна. Мать пришла в ужас.
Петер терпеливо слушал и ел.
– Ты и так пишешь лишь о преступниках да мерзавцах, – причитала она. – Только нацистов тебе не хватало. Даже не знаю, что бы сказал на это твой дорогой отец. Просто не знаю.
Миллера вдруг осенило.
– Мама!
– Да, сынок?
– А во время войны – то, что делали с людьми эсэсовцы в лагерях. Ты об этом догадывалась?
Несколько секунд она молчала, что-то энергично переставляя на столе, потом ответила:
– Ужас. Кошмар. Англичане сделали об этом фильмы и после войны заставляли нас смотреть их. Не хочу больше о них вспоминать.
Она вышла из комнаты. Петер прошел за ней на кухню.
– Ты помнишь, – спросил он, – как в пятидесятом году я поехал с одноклассником во Францию?
Она помолчала, наполнила раковину водой, собираясь мыть посуду, и вздохнула:
– Да, помню.
– Нас тогда привезли в церковь, где шла служба в память о человеке по имени Жан Мулен. Потом мы вышли на улицу, и, когда французы услышали, как я обратился к другому мальчику по-немецки, они начали плевать в меня. Не могу забыть, как слюна текла по моей курточке. Вернувшись, я рассказал тебе обо всем. И знаешь, что ты ответила?
Госпожа Миллер изо всех сил терла блюдо.
– Ты сказала: «Ничего не поделаешь, такие уж у французов дурные привычки».
– Верно. Мне французы никогда не нравились.
– Послушай, мама, да знаешь ли ты, что мы сделали с Жаном Муленом перед смертью? Нет, не ты сама, не отец и не я. А все мы, немцы, точнее, гестапо, что для миллионов иностранцев одно и то же.
– Не хочу ничего слышать! Хватит!
– Да я и сам не знаю. Впрочем, все где-нибудь записано. Но дело в другом – меня оплевали не за то, что я служу в гестапо, а за то, что я немец.
– И гордись этим.
– Я и горжусь. Поверь, горжусь. Однако это не значит, что я должен гордиться нацистами, СС и гестапо.