– Я вижу, вы прихрамываете, – продолжил Миллер. – Ортопедическая подошва заменяет ампутированные в Римини пальцы, хотя и не совсем. Вы отморозили их, блуждая в австрийских снегах, верно?
Рошманн слегка, прищурился, но ничего не ответил
– Словом, – подвел итог Миллер, – полиция без труда опознает вас, герр директор. Пластическую операцию вы не делали, след от ранения в грудь и шрам под мышкой, где когда-то была вытатуированы ваша группа крови, остались. Видимо, потому вы и не звоните в полицию.
Рошманн тяжело, протяжно вздохнул.
– Чего вы хотите, Миллер?
– Садитесь, – приказал журналист. – Нет, не за стол, а в кресло, где будете на виду. И держите руки на подлокотниках. Лучше не давайте мне повод застрелить вас, потому что, поверьте, я это сделал бы с радостью уже сейчас.
Рошманн опустился в кресло, не сводя глаз с пистолета. Миллер уперся бедром в кромку письменного стола и сказал:
– А теперь поговорим.
– О чем?
– О Риге. О восьмидесяти тысячах мужчин, женщин и детей, которых вы уничтожили.
Видя, что Миллер стрелять не собирается, Рошманн воспрянул духом. Лицо его уже не было таким бледным. Он взглянул в глаза стоявшего перед ним молодого человека.
– Это ложь. В Риге никогда не было восьмидесяти тысяч заключенных.
– Семьдесят тысяч? Шестьдесят? – насмешливо спросил Миллер. – Вы думаете, имеет значение, сколько именно тысяч несчастных вы замучили?
– Верно, – живо подтвердил Рошманн. – Не имеет и не имело ни тогда, ни теперь. Послушайте, молодой человек, я не знаю, зачем вы пришли ко мне, но догадываюсь. Вам забили голову сенсационной болтовней о так называемых военных преступлениях. Все это чушь. Полнейшая чушь. Сколько вам лет?
– Двадцать девять.
– Значит, в армии вы служили.
– Да. Пошел по одному из первых послевоенных призывов. Два года провел в форме.
– Тогда вам известно, что такое армия. Солдату отдают приказы, и он должен их выполнять. Он не спрашивает, верны они или нет.
– Во-первых, вы не были солдатом, – тихо возразил Миллер. – Вы были палачом. Вернее, убийцей, массовым убийцей. И не смейте сравнивать себя с солдатом.
– Чепуха, – воскликнул Рошманн. – Все это чепуха. Мы были такими же солдатами, как все. Вам, молодым немцам, не понять, как обстояли дела в те времена.
– Ну так объясните.
Рошманн с облегчением откинулся на спинку кресла и начал.
– Как было тогда? Мы чувствовали себя, словно правили всем миром. И мы, немцы, действительно повелевали им. Мы разбили все брошенные против нас армии. Десятилетиями на нас, бедных немцев, смотрели свысока, и вот мы доказали всем, что мы – великий народ. Вы, молодые, не понимаете, что значит гордиться тем, что ты немец.
Это воспламеняет. Когда бьют барабаны, играют оркестры, когда вьются флаги и вся нация сплачивается вокруг одного вождя, можно завоевать весь мир. В этом и состоит величие. То величие, Миллер, какое вашему поколению познать не суждено. Мы, эсэсовцы, были элитой нации и до сих пор остаемся ею. Конечно, нас после войны преследовали. Сначала союзники, а потом горстка слюнтяев из Бонна. Да, нас намереваются раздавить. Потому что хотят раздавить величие Германии, которое мы олицетворяем до сих пор. Посему ходит немало небылиц о происшедшем в нескольких концлагерях, о которых благоразумные люди уже забыли. Нас клеймят позором за то, что мы хотели избавить нацию от еврейской чумы, поразившей все слои немецкого общества и столкнувшей страну в грязь. Но знайте, это было необходимо. Без этого великая Германия не могла бы существовать, а чистокровные немцы – править миром. И помните, Миллер: мы с вами на одной стороне, хотя в разных поколениях. Мы – немцы. Величайшая нация на свете. Так неужели вы откажетесь от мысли о нашем единстве из-за жалкой горстки уничтоженных в концлагерях евреев?
Не обращая внимания на пистолет, Рошманн вскочил с кресла и прошелся по кабинету.
– Хотите доказательств нашего величия? Тогда посмотрите на сегодняшнюю Германию. Разоренная в сорок пятом дотла, она неуклонно поднимается из руин. Ей пока недостает порядка, который в свое время ввели мы, но экономическая и промышленная мощь страны растет. Да и военная тоже. И однажды, когда мы полностью освободимся от власти бывших союзников, Германия распрямится вновь. На это понадобится время, новый вождь, но идеалы останутся прежними, и мы победим.
И без чего здесь не обойтись? Я отвечу вам, молодой человек. Без дисциплины и руководства. Без строгой дисциплины – чем строже, тем лучше – и руководства, нашего руководства, самой замечательной способности, которой мы обладаем. Мы умеем руководить и доказали это. Оглянитесь вокруг. У меня усадьба и банк. И таких, как я, десятки тысяч. День за днем мы приумножаем мощь Германии. Мы, именно мы!
Рошманн отвернулся от окна и взглянул на Миллера горящими глазами. Но одновременно оценил расстояние до стоявшей у камина тяжелой кочерги. Миллер это заметил.
– И вот ко мне приходите вы, представитель молодого поколения, исполненный заботы о евреях, и тычете в меня пистолетом. А не лучше ли вам позаботиться о собственной стране, собственном народе? Думаете, придя по мою душу, вы действуете от его имени?
Миллер покачал головой:
– Нет, не думаю.
– Вот видите! Если вы позвоните в полицию, меня, возможно, засудят. Я говорю «возможно» потому, что большинства свидетелей уже нет в живых. Так что уберите пистолет и возвращайтесь домой. Прочтите подлинную историю тех дней и попытайтесь понять, что величие Германии – и тогда, и теперь – в руках таких патриотов, как мы!
Миллер выслушал речь молча, со все возрастающим отвращением глядя на человека, который расхаживал по комнате и пытался обратить его в свою веру. Ему хотелось возразить Рошманну сотню, тысячу раз, но слова не шли на ум. И он безмолвно внимал эсэсовцу до конца, потом спросил:
– Вы слышали о человеке по имени Таубер?
– О ком?
– О Саломоне Таубере. Немецком еврее, пробывшем в рижском концлагере от начала до конца.
– Не помню, – пожал плечами Рошманн. – Ведь это было так давно. А что?
– Сядьте, – приказал Миллер. – И больше не вставайте.
Рошманн нетерпеливо пожал плечами и вернулся к столу. Уверенный, что Миллер не выстрелит, он думал о том, какую ловушку устроит журналисту, а не о никому не известном еврее.
– Таубер умер в Гамбурге двадцать восьмого ноября прошлого года. Покончил с собой. Вы слушаете?
После себя он оставил дневник, где описал пережитое и в Риге, и в других местах. Но главным образом в Риге. После войны он вернулся на родину, в Гамбург, и прожил там восемнадцать лет, уверенный, что вы живы и никогда не пойдете под суд. Его дневник попал ко мне. С этого и начались мои поиски.
– Дневник умершего не доказательство.
– В суде – может быть, но не для меня.
– И вы пришли поговорить со мной о записках мертвого еврея?
– Нет, что вы! Но в них есть страница, которую вам нужно прочесть. – Миллер протянул бывшему эсэсовцу заранее вынутый из дневника листок. Там было рассказано, как Рошманн убил безымянного офицера, награжденного «Рыцарским крестом с дубовой ветвью».
Рошманн дочитал абзац и взглянул на Миллера.
– Ну и что? – недоуменно спросил он. – Ведь тот человек меня ударил. К тому же он не подчинился приказу. Я имел право выгрузить раненых на берег.
Миллер бросил Рошманну на колени фотографию.
– Его вы убили?
Рошманн взглянул на снимок и пожал плечами:
– Откуда мне знать. Ведь с тех пор прошло двадцать лет.
Миллер взвел курок пистолета и прицелился бывшему эсэсовцу в голову.
– Его или нет?
Рошманн вновь посмотрел на фото.
– Ну хорошо, его. Что дальше?
– Это был мой отец.
Рошманн побледнел так, словно из него выкачали всю кровь. Челюсть отвисла, эсэсовец уставился на пистолет, который всего в метре от его лица твердой рукой сжимал Миллер.
– Боже мой, – прошептал он. – Значит, вы пришли сюда не ради евреев?
– Нет. Мне жалко их, но не настолько, чтобы лезть в петлю.
– Но откуда, как вы догадались, что это именно ваш отец? Ни я, ни написавший дневник еврей его имени не знали.
– Мой отец погиб одиннадцатого октября 1944 года в Остляндии, – ответил Миллер. – Двадцать лет я больше ничего не знал. А потом прочел дневник. Дата, место и звание совпадали. Кроме того, моему отцу тоже был присвоен «Рыцарский крест с дубовой ветвью» – высшая награда за боевую доблесть. Его кавалеров в армии было не так много, а капитанов – просто единицы. Шанс, что два столь похожих офицера погибли в одном месте, в один день, ничтожен.