И вот тогда одновременно Петьку затрясло в лихорадке, а Черкасск залихорадило от братоубийственной войны. Нужно было уходить, но лошадей у них не было, а бунтовщики рванули по всем окрестностям, грабя, насилуя, и все это под крики, что император, мол, их предал и позволил крымчакам глумиться над душами православными. Про то, что многие из них сами, по доброй воле служили «проклятым крымчакам» лишь бы не идти на службу к государю-императору, те же некрасовцы благополучно забыли, или не забыли, но умалчивали, не упоминая перед развесившим уши перед ними, бывалыми воями, молодняком.
Пробираться приходилось лесами, время от времени выходя из него, чтобы добыть немного еды на окраинных хуторах, благо в карманах звенели монетки, на которые сердобольные казачки меняли молоко, хлеб и, как ни странно, картофель. Шереметьев вспомнил, как государь рассказывал, что картофель можно прямо в кожуре запекать в углях, что они и делали. Получалось действительно вкусно и довольно питательно.
Вот только Петьке становилось все хуже и хуже, да и сам Долгорукий, который практически не спал все это время, едва на ногах держался. За пару дней до того, как Иван вышел к хутору Бороды, Петька уже просил его бросить и пробираться самому, потому что идти он почти уже не мог, и почти все время висел мешком на Иване.
— Ага, я тебя брошу, а мне потом Натаха кадык ночью вырвет. Это ежели ей что-то достанется, чтобы в постель уложить, потому как сначала мне государь, Петр Алексеевич за тебя что-нить отрежет, а потом Варька твоя. Эта может, ужо поверь. Тебе год с ней за пять казаться будет. Ты сам бунт какой устроишь, лишь бы тебя на каторгу отдохнуть от змеи твоей подколодной государь отправил, — переводя дыхание через каждое слово ответил Иван. На последнем слое он запнулся об какой-то корень, и они вместе рухнули на землю, и Шереметьев тут же потерял сознание, а Иван, стирая грязным кулаком прокатившуюся по щеке злую слезу понял одно: пришло время выйти к людям, а там, будь, что будет.
— Эй, а ну стоять, куда прешь? — громкий окрик разбудил Ивана, и он приподнялся на локтях, с трудом продирая глаза, чтобы посмотреть, кто это разорался. Телега стояла и отсутствие мерного покачивание окончательно вырвало Долгорукова из сна. Вокруг телеги очень плотным кольцом стояли гвардейцы, и направляли на них ружья. Семеновцев, одетых в новую летнюю форму, не такую красивую, как была раньше, но очень удобную и практически исключающую белый цвет, который сиял на солнце так, что делал носящего его солдата прекрасной мишенью для стрелков, он узнал сразу.
— Ты чего орешь, капрал? — протянул он хриплым голосом. — Не видишь что ли, что никого опасного здесь нет. Али вы на каждого ежа так скопом наступаете? Командует вами кто? — капрал пристально разглядывал его, потом охнул, и быстро проговорил.
— Полковник Стершнев Николай Иванович, твое благородие, недавно государем на командование назначен, — при этом он смотрел на Ивана так, словно призрака увидел. — Я сейчас кликну его, — и капрал развернулся и куда-то побежал, вот только остальные семеновцы еще плотнее взяли телегу в кольцо, не сводя с Долгорукого напряженных взглядов. Иван от такого пристального внимания вооруженных людей начал все сильнее нервничать, как и сидящий полумертвый от страха Семен, который даже не шевелился и, кажется, дышал через раз. Только справная кобылка, запряженная в телегу, равнодушно посмотрела на одного из гвардейцев и, углядев у того торчащую из кармана неуставную морковь, ловко схватила ее и, несмотря на вопли ограбленного семеновца, принялась с флегматичным видом пережевывать. В этот момент от криков лишенного морковки гвардейца очнулся Шереметьев. Застонав, он даже сумел приподняться, отчего его увидели столпившиеся вокруг с заряженными ружьями гвардейцы и напряглись, даже оравший тут же заткнулся, перестал грозить лошадке всеми карами небесными и схватился за опущенное ружье.
— Где мы? — прохрипел Шереметьев, отыскав мутным взглядом Долгорукого.
— Мы почти в безопасности. Лежи уже, а то опять рану потревожишь, — Петька послушно откинулся на сено, ему было плохо, все болело, и он даже не рад был, что пришел в себя.
— Пить. Горит все внутри, — с трудом проговорил он сухими, потрескавшимися от сильного жара губами.