Хотя в жизни я знавала лишь нескольких недобрых людей, одной из них была моя бабка. Когда моя матушка скончалась, Омама заявила отцу, что будет помогать ему и нам с братом, только если он откажется от их с мамой друзей, от ее семьи и от работы в их мастерской, и станет снова трудиться у Омамы.
Вообще-то, ей это было ни к чему. На нее и без того уже работали остальные сыновья и родственники. Раньше, правда, одним больше, но мой дядя Яркосвет наложил на себя руки как раз накануне Праздника Урожая. Так что, может, она хотела за счет папы восполнить потерю. Мне он об этом не сказал ни слова. А когда я спросила, отчего мы не можем навестить мою бабушку-ткачиху и другую родню, только вздохнул:
— Омама так и не научилась делиться.
— Зачем бы ей, она ведь богачка.
— Богатство — это не болезнь, Фениксвет, — строго сказал отец. — В один прекрасный день ты и сама можешь разбогатеть, так что помни об этом.
Может, он был и прав, только богатство, по-моему, порождает себялюбие. Это что-то вроде простуды: чтобы избавиться от нее, приходится кутаться с головы до пят. Так что к богатству я не стремилась, а вот прославиться мне, наверное, хотелось бы. Думаю, умения мне не занимать, раз уж я с пяти лет играю на кейчине, и даже мой брат Радослав, который ни в чем не даст себя обойти, знает, что я играю лучше. Мне нравится упражняться. Когда я опускаюсь на колени перед инструментом и мои пальцы льнут и танцуют по струнам, мне кажется, будто я знаю нечто, никому не ведомое. Это не просто мелодия — это дверь в иной мир. Многие виртуозы кейчина годами играли в одиночестве, прежде чем кому-то еще было дозволено их услышать, но я вовсе не против играть для других. Мне по душе их восхищение, но еще больше мне нравится думать, что моя музыка меняет их так же, как и меня.
Я знаю, хорошо воспитанной девушке известность не подобает. Даже моя бабушка-ткачиха ее не одобряла, обрывая все разговоры об этом. «Достойная девушка не позволит говорить о себе», — заявляла она. Так что, может, при жизни я и не прославлюсь. Когда ты умираешь, все меняется — тогда люди могут говорить о тебе сколько угодно. В «Хрониках предков», которые мы читаем с учителем, говорится о поэтессе леди Весении, художнице Гедонии и каллиграфистке леди Водограйне — все они были не только благородны, но некоторые даже связаны родством, а леди Водограйна была наложницей самого принца.
Омаме нравится слушать, как мы играем. Когда у нее бывают гости, нас с Радославом часто призывают в залу Феникса, чтобы мы услаждали их слух после трапезы, пока, расположившись на подушках у столиков розового дерева, они пьют чай и грызут сладости. Если нам не велят иначе, мы играем всем знакомые мелодии, ничего нового или необычного: «Мост вздохов», «Девичьи грезы» — всё в таком духе. Радослав непременно хочет всякий раз играть «Весенний сев», потому что устраивает целое представление, изображая жаворонка.
Сегодня, когда мы закончили, наша бабка заявила:
— Конечно же, в юности у меня был огромный талант.
Ей это как-то так удалось сказать, что было понятно: она играла куда лучше нас.
— Сам Желтый Гофер предлагал мне сыграть с ним дуэтом, когда выступал на пиру в честь именин моего отца. Что это был за вечер! Все там были. Леди Водограйна поцеловала меня в щеку, и сам наследный принц удостоил меня поклона. О да, это было нечто. Хотя, глядя на меня сейчас, этого не скажешь.
Она вытянула свои огромные руки с шишковатыми пальцами, унизанными перстнями, и, конечно, все гости тут же принялись уверять, что ее руки прекрасны, восхитительны, и она должна непременно сыграть им.
Все, кроме одной дамы. Рыжеволосая женщина в причудливого кроя штанах, сидевшая в конце стола, тихо сказала:
— Мудрость приходит с годами. Боль приходит с мудростью.
Ее чужеземный выговор звучал, как музыка. Даже сидя, она казалась очень высокой. Я видела, как она незаметно выпрямила под столом длинные ноги, устраиваясь поудобнее.
Омама зыркнула в ее сторону.
— В какой книге вы прочли это, досточтимая мисс?
— В очень старой, — отвечала та. — Как вам известно, я собираю древности.
— Древности? — переспросил дядюшка Зеленчай. — Тогда вы, вероятно, прибыли, чтобы полюбоваться нашей прославленной хрустальной черепахой?
Но Омама шикнула на него.
— Прошу вас, продолжайте, досточтимая гостья.
— Сегодня мир представляется нам бесконечным продвижением к совершенству. И мы презираем тех, кто пришел до нас, полагая их невежественными глупцами. Однако сокровища, которыми я торгую, научили меня, что почтенный возраст нередко являет великую мудрость.
— Быть может, ваша варварская родня и пренебрегает прошлым, — грубо заявила Омама. — Но в этом доме чтят своих предков.
— А боль? — Юный поэт, с которым бабке нравилось флиртовать, наклонился вперед, бросая вызов чужеземке. — Может ли мудрость ваших древних манускриптов постичь боль и ее исцеление?
Прежде чем ответить, рыжеволосая женщина неторопливо отпила чаю.
— Истинная мудрость превозмогает боль.
Она не поднимала глаз, как будто ее густые ресницы скрывали какую-то тайну. Но я успела заметить, что глаза у нее ярко-зеленые, цвета речных водорослей, цвета лесного мха — всех цветов, присущих природе, но несвойственных лицу человека. Ее волосы были, как лисий мех, только мягче, и переплетены драгоценными камнями. Нос у нее был длинный и острый, а пальцы гибкие и тонкие, как у музыканта. Было странно, что она собирает древности. Интересно, что она здесь делает? Наверное, хочет что-то нам продать. Ведь Омама желает иметь все самое редкостное и лучшее.
Чужестранка обратила взгляд своих чудных глаз на поэта.
— Коль скоро боль — это не недуг, — сказала она, — нет и лекарства от страдания, которое она причиняет. Каждую боль врачует особое снадобье.
Дядюшка Зеленчай расплылся в любезной улыбке.
— Подобно тому, как от зубной боли помогает ивовая кора и маковый сироп?
(«Идиот», — проворчала Омама).
— Именно, досточтимый господин, — невозмутимо ответила гостья. — Но они не смогут облегчить боль роженице.
— А любовную боль? — с вызовом спросил поэт.
— О, — проговорила она, как-то ухитрившись взглянуть на него из-под ресниц снизу вверх, хоть и была выше его ростом. — Эту боль исцеляет взаимность.
Хотя она говорила на нашем языке медленно, тщательно подбирая слова, ее голос звучал, как музыка. Поэт покраснел. Когтистая, унизанная перстнями рука Омамы легла ему на запястье.
— Еще чаю? — она говорила с утонченной вежливостью, но слова казались вороньим карканьем.
Но незнакомка будто приворожила поэта. Он так близко наклонился к ней через руку Омамы, что, казалось, стол опрокинется.
— А где же лежит дорога к взаимности? — выдохнул он. — Как отыскать ее?
Она улыбнулась с нарочитой скромностью:
— Где же еще, как не в музыке? — И ее взгляд скользнул ко мне, без слов указывая на мой кейчин. — Разве не музыка раскрывает сердце более любых слов, благородный господин?
— Ох! — вырвалось у поэта, потому что когти Омамы на сей раз и вправду вонзились ему в руку. Радослав едва не захихикал, и мне пришлось пнуть его под низким столиком, на котором лежали наши кейчины. От неожиданности он начал играть, и я вслед за ним, чтобы все решили, будто так и надо. И хотя мы снова играли «Весенний сев», я надеялась, что эта веселая мелодия ублаготворит не только самых сварливых из гостей, но и еще более сварливую хозяйку.