Сотрудники «Времени», потом «Эпохи» (Страхов, Достоевский, Ап. Григорьев) имеют особенное наименование: почвенники. По поводу этой «почвенности» нам надо сказать несколько слов. В сущности, это попытка примирить славянофильство и западничество в русском смысле, т. е. с целью создать самостоятельное русское миросозерцание. Совсем не увлекаясь панславизмом, почвенники требовали для России безусловной гегемонии, признавали за ней как политическое, так и духовное первенство среди других славянских племен. У славянофилов они заимствовали идею о необходимости возвратиться к основам народной жизни, от которых нас отвлекла излишняя подражательность, излишнее лакейство и холопство перед Европой. Но европейской культуры они не отрицали, только требовали, чтобы она не подавляла русской самобытности, чтобы она была переработана и стала органическим элементом русской жизни. Европейская культура это только средство, а не цель для выяснения русского самобытного духа. Россия велика, и велика именно в духовном, нравственном отношении. Она выше других государств как представительница нравственного начала. Это нравственное начало примирит в конце концов все противоречия западной жизни, и построенная на нем русская культура завершит европейскую. Нравственное же начало, это начало любви, которая выше всех политических и экономических явлений. Поэтому, пользуясь европейской культурой как средством, не надо забывать, что суть-то, цель не в том, чтобы стать европейцами, а в том, чтобы пробудить в себе заснувшую, заглохшую от холопства перед Европой самобытность.
Благодаря, главным образом, произведениям самого Достоевского, «Время», повторяем, пользовалось успехом. Его погубила одна из самых странных статей, когда либо появлявшихся в русской литературе – статья Страхова «Роковой вопрос». Ее никто не понял. Многие из публики остались ею недовольны, так как полагали, что в ней выражена антипатия к полякам; «Московские ведомости» приняли статью за резкое полонофильское profession de foi,[10] и петербургская цензура запретила из-за нее журнал.
О своей жизни в это время сам Достоевский рассказывает следующее: «Я сотрудничал своему брату во „Времени“. Все шло прекрасно. Мой „Мертвый дом“ сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию. У брата были огромные долги при начале журнала, и те стали оплачиваться, – как вдруг в 1863 г., в мае, журнал был запрещен за одну самую горячую и патриотическую статью, которую ошибкой приняли за самую возмутительную… Дело скоро поняли как надо, но уж журнал был запрещен. Брат выхлопотал себе позволение продолжать журнал под названием „Эпоха“. Позволение вышло только в конце февраля 1864 г. 1-й номер не мог появиться раньше 20 марта. Новых подписчиков не было, пришлось досылать „Эпоху“ вместо „Времени“ за 6 рублей в год. Брат должен был делать долги, здоровье же его стало расстраиваться. Меня подле него в это время не было. Я был в Москве подле умиравшей жены моей. Схоронил ее. Бросился в Петербург к брату, – он один у меня оставался; через три месяца умер и он, прохворав всего месяц. После брата осталось всего 300 рублей, и на эти деньги его похоронили. Кроме того до 25 тысяч долгу. Семейство его осталось буквально без всяких средств, – хоть ступай по миру. Я у них остался одной надеждой, и они все, и вдова и дети, сбились в кучу около меня, ожидая от меня спасения. Брата моего я любил бесконечно, – мог ли я их оставить? – Я решился. Поехал в Москву, выпросил у старой и богатой моей тетки 10 тысяч рублей и, воротившись в Петербург, стал издавать журнал. Но дело было уже сильно испорчено: требовалось выпросить разрешение цензурное издавать журнал. Дело затянулось так, что только в конце августа могла появиться июньская книжка. Подписчики, которым ни до чего дела нет, стали негодовать. Имени моего не позволила мне поставить цензура ни как редактора, ни как издателя. Надобно было решиться на меры энергические. Я стал печатать разом в трех типографиях, не жалел денег, не жалел здоровья и сил. Редактором был один я, читал корректуры, возился с авторами, с цензурой, поправлял статьи, доставал деньги, просиживал до шести часов утра, спал по 5 часов в сутки и ввел в журнал порядок, но было уже поздно… На 1865 год у нас осталось только 1300 подписчиков. Теперь мы не можем за неимением денег издавать журнал и должны объявить временное банкротство, а на мне кроме того 16 тысяч долгу по векселям и 5 тысяч на честное слово… О друг мой, я охотно бы пошел опять в каторгу, на столько же лет, чтобы только уплатить долги и почувствовать себя опять свободным. Теперь опять начну писать роман из-под палки, т. е. из нужды, наскоро. Он выйдет эффектен. Но того ли мне надобно! Работа из нужды, из-за денег задавила, съела меня. И все-таки для начала мне нужно теперь три тысячи! Бьюсь по всем углам, чтобы достать их, – иначе погибну! Чувствую, что только случай может спасти меня! Из всего запаса моих сил и энергии осталось у меня на душе что-то тревожное и смутное, что-то близкое к отчаянию. Тревога, горечь, самая холодная суетня, самое ненормальное для меня состояние и вдобавок – один… А между тем все мне кажется, что я только что собираюсь жить. Смешно, не правда ли? Кошачья живучесть!..»
Начинается эпоха больших романов, какой-то судорожной и порывистой деятельности, во время которой в груде неудобочитаемого, наскоро написанного материала вдруг мелькает молния не знающего равных себе гения.
Летом 1865 года (после падения «Эпохи», смерти брата Михаила, а также первой жены) Достоевский уехал за границу. Несмотря на ужасное состояние духа, болезнь, возню с кредиторами, он каким-то удивительным подъемом гения написал в это время лучший свой роман «Преступление и наказание». Успех был поразителен; роман читали и зачитывались им, и редкие недовольные голоса были как-то совершенно не слышны. Здесь, в этом романе, Достоевский резко переменил тему и главным действующим лицом вывел уже не униженного и оскорбленного, а свой излюбленный впоследствии тип – кающегося нигилиста. Раскольников – это властный, требовательный человек, который воображает, что он имеет какое-то особенное, исключительное право на жизнь, что он один может восстать на все общество, «преступить» может все его законы, нравы, верования во имя своей личной воли, во имя требований своей личной мысли. За это Достоевский безжалостно казнит его, заставляет совершить уж совсем ненужное преступление (убийство Елизаветы), отправляет на каторгу. Душа такого гордого, самомнящего интеллигента нуждается в очищении. Это очищение может быть дано только страданием. Суть жизни, правда ее – в смирении. Следовательно, в этом романе Достоевский выяснился и высказался вполне. Потом он постоянно повторяет ту же тему, постоянно злобствует, ненавидит оторванную от народа и христианской правды интеллигенцию и постоянно «пытает» ее в своих романах. Но странная вещь – неужели этот самый Раскольников не униженный и не оскорбленный? За что же так преследовать, так ненавидеть его, так настойчиво лечить каторгой? Ведь он болен – это во-первых, ведь он нищий – это во-вторых, ведь он одинок в этой жестокой, равнодушной окружающей его жизни… А между тем Достоевский без всякого колебания выносит ему обвинительный приговор! Десятки раз повторенная основная идея романа гласит: «человеческая личность свободна, а следовательно, и ответственна». Грех предполагает наказание, и это наказание нужно, необходимо для нравственного очищения… но как приложить эту теорию к героям самого Достоевского? Все они, почти без исключения, психопаты, таким же психопатом является и Раскольников. Мы видим перед собой истеричных эпилептиков и пр. и понимаем с точки зрения здравого смысла, что их прежде всего лечить надо, а Достоевский говорит: «в каторгу», куда он и отправляет для излечения Раскольникова. Художественным гением, бессознательным процессом проникновения великий романист сам оправдал всех своих преступников, но как мыслитель, становясь на точку зрения абсолютного индивидуализма, признавая свободу воли, вынес всем своим сумасшедшим обвинительный приговор. И приходится согласиться, что ни в чем такой глубины анализа, ни в чем такой дивной художественности, ни в чем такой жестокой несправедливости не проявил Достоевский, как именно в лучшем своем романе.