<Объяснения и показания Ф. М. Достоевского по делу петрашевцев>
1849. (XVIII)
С весны 1846 г. Достоевский начал посещать «пятницы» М. В. Буташевича-Петрашевского, на которых обсуждались «новые идеи», вопросы переустройства мира, кипели бурные политические дискуссии. Со временем писатель стал участником ещё более законспирированных и более радикальных кружков-фракций внутри петрашевцев — С. Ф. Дурова и Н. А. Спешнева. 23 апреля 1849 г. по доносу осведомителя П. Д. Антонелли Достоевский вместе с другими петрашевцами был арестован и провёл под следствием в Алексеевском равелине Петропавловской крепости восемь месяцев. Приговором Военно-ссудной комиссии он был приговорён к смертной казни «расстрелянием». Впоследствии генерал-аудиториат, а затем и Николай I смягчили приговор Военно-ссудной комиссии. Но 22 декабря 1849 г. на Семёновском плацу Достоевский прошёл-испытал весь обряд приготовления к казни (он будет не раз вспоминать об этих страшных минутах — в «Идиоте», «Дневнике писателя», частных разговорах), в последний момент услышал указ о помиловании и окончательный приговор: 4 года каторги и затем — служба рядовым. Каторгу писатель отбывал в Омском остроге, военную службу — в Семипалатинске. Опубликованные в ПСС материалы следствия включают в себя собственноручно написанное Достоевским «Объяснение», протоколы допросов, мемуарную запись писателя с подробностями ареста в альбом О. А. Милюковой и фрагменты-выписки из официальных документов следственной комиссии. Как видно из материалов, Достоевский на следствии держался очень осторожно и достойно, стремясь не повредить товарищам по несчастью, пытался всячески принизить значение собраний Петрашевского, представить их обычными вечерами разговоров на отвлечённые, сугубо теоретические темы. Вместе с тем, отвергая все и всяческие обвинения себя и сотоварищей в посягательстве на устои самодержавной России, в тайных революционных намерениях, писатель не скрывал на допросах суть своих воззрений по самым острым вопросам, например, об учении Ш. Фурье, которым были увлечены петрашевцы: «Фурьеризм — система мирная; она очаровывает душу своею изящностью <…> в системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не полагает; его реформа — экономическая <…> как ни изящна она, она всё же утопия, самая несбыточная. <…> Фурьеризм вреда нанести не может серьёзного…» Одним словом, ничего нет опасного и преступного в обсуждении фурьеризма… Интересно, что перед господами из Комиссии Достоевский отстаивал даже и право писателя на свободу, обличая непомерный гнёт цензуры: «Уже не могут существовать при строгости нынешней цензуры такие писатели, как Грибоедов, Фонвизин и даже Пушкин. <…> Ценсор во всём видит намёк, заподозревает, нет ли тут какой личности, нет ли желчи, не намекает ли писатель на чьё-либо лицо и на какой-нибудь порядок вещей. В самой невиннейшей, чистейшей фразе подозревается преступнейшая мысль <…> Точно как будто скрывая порок и мрачную сторону жизни, скроешь от читателя, что есть на свете порок и мрачная сторона жизни. Нет, автор не скроет этой мрачной стороны, систематически опуская её перед читателем, а только заподозрит себя перед ним в неискренности, в неправдивости. <…> О свете мы имеем понятие только потому, что есть тень…»
Алексеевский равелин Петропавловской крепости.
Через много лет, уже будучи известным писателем, автором «Преступления и наказания», «Идиота», «Бесов», Достоевский в главе ДП за 1873 г. «Одна из современных фальшей», отвергая наветы, что он (как раз в «Бесах») предал будто бы идеалы юности, с глубоким убеждением и вполне понятной гордостью вспоминал-писал: «“Монстров” и “мошенников” между нами, петрашевцами, не было ни одного (из стоявших ли на эшафоте, или из тех, которые остались нетронутыми, — это всё равно). Не думаю, чтобы кто-нибудь стал опровергать это заявление моё. Что были из нас люди образованные — против этого, как я уже заметил, тоже, вероятно, не будут спорить. Но бороться с известным циклом идей и понятий, тогда сильно укоренившихся в юном обществе, из нас, без сомнения, еще мало кто мог. Мы заражены были идеями тогдашнего теоретического социализма. <…> Мы, петрашевцы, стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния. Без сомнения, я не могу свидетельствовать обо всех; но думаю, что не ошибусь, сказав, что тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестье отречься от своих убеждений. Это дело давнопрошедшее, а потому, может быть, и возможен будет вопрос: неужели это упорство и нераскаяние было только делом дурной натуры, делом недоразвитков и буянов? Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурными молодыми людьми. Приговор смертной казни расстреляньем, прочтённый нам всем предварительно, прочтён был вовсе не в шутку; почти все приговоренные были уверены, что он будет исполнен, и вынесли, по крайней мере, десять ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти. В эти последние минуты некоторые из нас (я знаю положительно), инстинктивно углубляясь в себя и проверяя мгновенно всю свою, столь юную ещё жизнь, может быть, и раскаивались в иных тяжёлых делах своих (из тех, которые у каждого человека всю жизнь лежат в тайне на совести); но то дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится! И так продолжалось долго. Не годы ссылки, не страдания сломили нас. Напротив, ничто не сломило нас, и наши убеждения лишь поддерживали наш дух сознанием исполненного долга. Нет, нечто другое изменило взгляд наш, наши убеждения и сердца наши <…>. Это нечто другое было непосредственное соприкосновение с народом, братское соединение с ним в общем несчастии, понятие, что сам стал таким же, как он, с ним сравнён и даже приравнен к самой низшей ступени его…»