А. Серов в воспоминаниях о Глинке привел следующие слова великого композитора: «Один раз когда-нибудь, в особенном вдохновении, мне случается спеть вещь совсем согласно моему идеалу. Я уловляю все оттенки этого счастливого раза, счастливого — если хотите — «оттиска» или «экземпляра» исполнения и стереотипиризирую все эти подробности раз навсегда. Потом уже каждый раз только отливаю исполнение в заранее готовую форму. Оттого я могу казаться в высшем экстазе, когда внутренне я нисколько не увлечен, а спокойно повинуюсь только желанию моих слушателей. Каждый раз снова увлекаться… Это было бы невозможно».[99] Это замечание Глинки близко к мысли Достоевского: полное и глубокое поэтическое усвоение страсти. Едва ли писатель читал воспоминания Серова, хотя и это не исключено.[100] Важно то, что он думал и чувствовал, как автор «Руслана и Людмилы».
Вслед за характеристикой глинкинского исполнения следует описание пения Вельчанинова. Может показаться, что оно во всем следует великому оригиналу, что Вельчанинов «стереотипизировал» его. На самом деле это не так. Принцип повторности, «репризности» характерен для Достоевского (вспомним приведенный выше эпизод со скрипичной пьесой, дважды звучащей в различной интерпретации в «Неточке Незвановой»), но никогда повторение не бывает буквальным. Напротив, оно драматически контрастно. В «Вечном муже» целомудренному пению Глинки противопоставлена чувственная интерпретация того же романса Вельчаниновым. Дело не в противопоставлении гения и даровитого любителя, а в коренном различии их подхода к искусству. Глинка — художник бескорыстный, простодушный в высшем смысле этого слова. Совсем не таков Вельчанинов. Он поет с явным намерением соблазнить Надю Захлебинину, и в его исполнении романс Глинки приобретает открыто чувственный характер. По словам Достоевского, Вельчанинову этот романс «когда-то удавался», он «почти усвоил манеру пения Глинки» (подчеркнуто мной). Казалось бы, и теперь романс удался певцу: «Настоящее вдохновение зажглось в его душе и дрогнуло в голосе». Но это вдохновение лишено поэтической чистоты и простодушия, в нем звучит голос чувственности: «все сильней и смелей прорывалось и обнажалось чувство, в последних стихах послышались крики страсти».[101] Так вдохновенный поэтический романс превратился в орудие соблазна. Вельчанинов открыто обращает к Наде последние строки: «Хочу целовать, целовать, целовать», подчеркивая смысл фразы устремленным на нее горящим взглядом.
Не случайно пение Вельчанинова вызывает у слушателей смешанное чувство: у одних — восторг, у других — смущение, недоумение, стыд. Произошло то, о чем: Достоевский ранее писал: романс показался «чуть ли не каким-то бесстыдным».[102]
Разумеется, воспоминание о Глинке и пение Вельчанинова только эпизод в повести, проблематика которой значительно шире, но это эпизод, существенный для целого.
VII. «Камаринская»
Встреча с Глинкой, описанная в повести, состоялась в канун ареста и ссылки Достоевского (1849), на 10 лет оторвавшей его от духовной жизни России. Но и на каторге, а позднее в Семипалатинске писатель не забывал о великом композиторе и о музыке, хотя возможности соприкосновения с искусством у него были более чем скудны. В «Записках из Мертвого дома» немало места уделено песне. Достоевский записывал в особую тетрадь тексты песен, исполнявшихся арестантами, прибаутки, крылатые слова, полюбившиеся ему выражения и некоторые использовал в своих произведениях.[103] На каторге Достоевский узнал о жизни народа, о его талантливости и о горькой участи едва ли не больше, чем за всю предшествовавшую жизнь.
Завершая книгу, Достоевский писал о товарищах по несчастью, об их страшной и несправедливой судьбе: «Сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват? То-то, кто виноват?»[104]
102
Еще более подчеркнут контраст между возвышенной патетикой произведения и низменностью «исполнителя» в «Бесах»; капитан Лебядкин, ударяя себя кулаком в грудь, «прокричал с патетической иронией «Сомнение» Глинки».
103
Записи эти, хранящиеся в рукописном отд. Пушкинского дома, опубликованы Н. К. Пиксановым в приложении к его статье «Достоевский и фольклор». — «Советская этнография», 1934, № 1–2. Укажем несколько примеров использования Достоевским сделанных им записей. Фраза «Натрескался я пирога, как Мартын мыла» (Пиксанов, стр. 172) вложена в уста Фалалея в «Селе Степанчиково»; слова «Да что ты… лимонничаешь? Чего ты… апельсинничаешь?» появляются в «Преступлении и наказании». То же можно сказать и о записях песен.