Испуганный мальчик бросился сквозь заросли к единственному взрослому в округе, крепостному по имени Марк Ефремов, который пахал в тридцати шагах от него. Федор уцепился одной рукой за его соху, а другою за его рукав и, задыхаясь, прокричал: «Волк бежит!» Крестьянин вскинул голову, невольно огляделся кругом на поле и лесок и мягко улыбнулся Федору.
– Померещилось, – ободряюще сказал он[32].
Смертельно бледный Федор трясся от испуга, и крестьянин потрепал его по щеке. Хоть он и был крупным мужиком лет пятидесяти, с проседью в бороде, в улыбке светилась какая-то материнская нежность. Федор начал осознавать, что ему, наверное, и вправду послышалось, хотя и не мог сразу отойти от впечатления, оставленного криком. Крестьянин перекрестил Федора, а затем перекрестился сам, и пока Федор шел к дому, все стоял со своей кобыленкой и смотрел ему вслед, каждый раз кивая головой, когда тот оглядывался, пока барчук не скрылся из виду. Если б я был собственным его сыном, он не мог бы посмотреть на меня сияющим более светлою любовью взглядом, а кто его заставлял? Был он собственный крепостной наш мужик, а я все же его барчонок[33].
Тогда Федор в последний раз видел поместье невредимым. На третий день пасхальной недели 1832 года, когда все сидели по-праздничному за столом, к ним явился один из крестьян сельца Дарового.
– Зачем ты пришел, Григорий? – воскликнул доктор Достоевский. – Что случилось?
– Вотчина сгорела-с![34]
Готовясь к празднику, крепостной по имени Архип Савельев вздумал палить кабана на Страстную пятницу. День выдался ветреный, и пламя перекинулось на его избу, на сено, а оттуда – и на хозяйский дом.
Когда отправились оценить убытки, снег падал крупными влажными хлопьями, таял при соприкосновении с землей. Избы стояли почерневшими остовами, а половина села выгорела так сильно, что остались торчать только трубы. А при выезде выстроились на дороге бабы, много баб, целый ряд, всё худые, испитые, какие-то коричневые у них лица. Вот особенно одна с краю, такая костлявая, высокого роста, кажется ей лет сорок, а может, и всего только двадцать, лицо длинное, худое, а на руках у нее плачет ребеночек, и груди-то, должно быть, у ней такие иссохшие, и ни капли в них молока. И плачет, плачет дитя и ручки протягивает, голенькие, с кулачонками, от холоду совсем какие-то сизые[35].
И доктор, и его жена восприняли происшествие как наказание Господне. Мария Федоровна раздала крестьянам по 50 рублей[36], еще глубже загоняя семью в долги. Отстроились с трудом. Амбар и скотный двор сгорели дотла, так что не было даже зерна на посев. В последовавшие голодные годы крестьянам приходилось снимать с крыш солому на прокорм голодающей скотине. Доктор Достоевский стал угрюмым, раздражительным. Громко сокрушался по поводу озорного характера Федора, стращая его красной шапкой сибирского каторжника, которую ему придется-де примерить, если он не возьмет себя в руки. Особенно строг был отец со старшими мальчиками, которые теперь посещали пансион, готовясь к карьере военных инженеров. С каждым днем он становился всё мрачнее, недовольнее, сердитее; характер его совсем испортился[37]. По выходным, когда братья возвращались из школы, Михаил Андреевич ставил их перед столом спрягать латинские глаголы, и если слышал хоть малейшую ошибку, вспыхивал от гнева. Я не мог вынести того, что один из тех, кого я так хотел любить, – ласкает и любит меня и что к другому я не смел и боялся идти[38]. Мальчикам не позволялось никуда ходить без сопровождения, не позволялось приводить домой друзей, они не получали карманных денег.
Горечь и ревность доктора пропитали дом. Я, бывало, приду из пансиона – всё такие грустные лица; матушка потихоньку плачет, батюшка сердится[39]. Отец горько жаловался жене, что Даровым управляли плохо, что его заслуг не признавали, что он без толку тратил огромные деньги на образование мальчиков, а крестьяне заслуживали порки. Когда он узнал, что брат Марии Федоровны завел интрижку с одной из их горничных, он отвесил ему пощечину и запретил появляться в их доме. Как можно было мучить бедную матушку? Глядя на нее, сердце разрывалось, бывало: щеки ее ввалились, глаза впали, в лице был такой чахоточный цвет[40].
Мария Федоровна худела и чахла. Кашель доставлял ей боль, но не кашлять она не могла. Вскоре стало ясно, что у нее туберкулез – болезнь, медленно прогрессировавшая, но неизлечимая[41]. К концу 1836-го мать так ослабела, что не могла расчесывать свои густые и длинные волосы и решила остричь их почти под гребенку. Кожа Марии Федоровны потускнела. Ей не хватало дыхания. На каждой щеке горело зловещее, кровавое пятно; губы ее дрожали и запеклись от внутреннего жара[42]. Федор и другие дети старались составлять матери компанию, по памяти читая ее любимые стихи, чтобы поднять больной настроение.
41
Величавое течение болезни, несущее с собой приятный глазу цвет лица, сделало туберкулез предпочтительным coup de grace среди последователей романтизма: лорд Байрон однажды заявил, что хотел бы скончаться от чахотки. Он умер впоследствии от лихорадки, усугубленной врачами, против его желания пускавшими ему кровь нестерильными инструментами.