Выбрать главу

Ночное видение Достоевского противостоит дневному зрению его современников, все больше напоминавшему слепоту, утрату способности различать новые фигуры, наводнявшие вечерние сумерки. В этом Достоевскому были противоположны не только и не столько классические гуманисты типа Эжена-Мелькиора Вогюэ, а куда сильнее и значительнее заявившие о себе в России, причем громче, чем на Западе, «новые люди», носители рационализма и нацеленного на будущее революционного гуманизма, в глазах которых такой ночной визионер, как Достоевский, представал реакционером, неспособным различить за опускавшейся на буржуазную цивилизацию тьмой сверкающего сияния наступающей зари новой цивилизации.

Если ночной странник Достоевского своим зрением и умом улавливал отсветы угасающего дня, то от него не ускользали и проблески возможного дня человечества, который, однако, во всем отличался от созданного в фантазиях и проектах атеистическим рационализмом и гуманизмом революционеров – «новых людей», как отличался от уже уходящего дня, столь милого сердцу либерально-христианского гуманизма. Мир, который видел Достоевский, населяли два типа гуманистов: один принадлежал традиции, уже угасшей, другой – революции, которая как профетически предвидел Достоевский, должна была увековечить ночь, превратив ее в кромешную тьму. И гуманизм поздней традиции, и гуманизм новой революции были порождением искаженного христианства: первый – буржуазного секуляризованного христианства, второй – обезвоженного христианства под сенью Антихриста, присвоившего христианские ценности и превратившего их в орудие своего антихристианского господства. Этим двум видам лжегуманизма Достоевский противопоставлял свой собственный гуманизм, который в своей идеологизированной и политизированной форме по всем статьям соответствовал национальной Утопии, укорененной в русской почве и эксклюзивном христианстве православного толка, Утопии консервативно-революционной, пользуясь понятием «консервативной революции», сложившимся позднее в немецкой культуре и нашедшим своего предшественника именно в Достоевском.

Крутой поворот, происшедший в гуманизме под воздействием Достоевского, ставшего преградой на пути его перерождения в революционный гуманизм, можно выразить, заменив формулу «Я человек и ничто человеческое мне не чуждо» формулой «Я человек и ничто человеческое, нечеловеческое и сверхчеловеческое мне не чуждо». То есть параллельным переходом от рассудочного разума к разуму, содержащему в себе также и не-разум и становящемуся сверхразумом, находящимся вне рамок классического рационализма, как и альтернативного иррационализма.

Достоевский был первым, кто понял, во всем значении этого факта, что Просвещение сходит на нет, перерождаясь в нигилизм, и хотя в этом открытии его опередил немецкий романтизм, он превосходил романтиков по трезвости взгляда, трезвости, парадоксальным образом усиленной в нем, сыне «века сомнений и неверия», как он сам себя называл, критической остротой просветительной культуры, направленной против самого Просвещения. Его христианство, как эсхатологическая утопия, не заволакивает ему взгляда, а, наоборот, позволяет глубже вглядываться в ночную тьму.

Если мы разложили здесь на теоретические и культурные определения смысл того переворота в «наших интеллектуальных привычках», которой так поразил в конце прошлого века Вогюэ, то для Достоевского и в Достоевском весь этот комплекс стимулов и мотивов действовал не отвлеченно, хотя, как мы знаем, он был не только гениальным художником, органически сочетавшим литературное творчество с постоянными теоретическими, политическими, социальными, религиозными размышлениями. Величие Достоевского, то, что заставляло видеть в нем «монстра», или «явление иного мира», уникальное «по самобытности и яркости», заключается в том, что весь комплекс его идей становится мощным импульсом и орудием поэтического вымысла и порождает новый тип романа, названного Михаилом Бахтиным «полифоническим»: в таком романе диалектическому видению, приводящему к утешительному синтезу противоположностей в последовательности поступательных моментов, противостоит и заменяет его диалогическое сознание, открытое никогда не прекращающемуся сопоставлению и динамическому сосуществованию «голосов» или «точек зрения и оценки», причем внутри этого сопоставления позиция автора не сводится на нет, поскольку ее принципиальная диалогичность обеспечивает романную диалогичность, не навязывает себя авторитарно героям, стоящим на других позициях и отражающим позиции, наличествующие и действующие в диалоге мира. Авторское сознание есть своего рода гиперсознание, в горизонте которого находится осознание и самосознание героев, воспринимающее пульсации индивидуального и коллективного бессознательного.