Отвечая Градовскому и другим русским европейцам, Достоевский решительно заявляет, что знает народную душу, его жизнь и его идеалы, и что в русском народе "христианство должно остаться навсегда [561] самою главною и жизненною основой просвещения его" [562]."…Я видел народ наш, я знаю его, — говорит Достоевский, — жил с ним довольно лет, ел с ним, спал с ним и сам к "злодеям причтен был" [563], работал с ним настоящей мозольной работой в то время, когда другие, "умывающие руки в крови", либеральничая и похихикивая над народом, решали на лекциях и в отделении журнальных фельетонов, что народ наш "образа звериного и печати его". Не говорите же мне, что я не знаю народа! Я его знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком и Которого утратил было, когда преобразился в свою очередь в "европейского либерала" [564].
Мне кажется, что среди русских мыслителей и мудрецов нет такого человека, который бы так же, как Достоевский, всесторонне знал душу русского народа. Ему известны как его самые идеальные взлеты, так и его самые демонические падения. Он знал лучше, чем кто-либо, и ад и рай русской души, ибо он сходил в его ад и восходил в его рай. Если можно говорить о характере души, тогда можно сказать, что Достоевский проник в характер русской души. Он считал, что в основном существуют "два народных типа — в высшей степени изображающие нам весь русский народ в его целом. Это, прежде всего, забвение всякой мерки во всем (и, заметьте, всегда почти временное и преходящее, являющееся как бы наваждением). Это — потребность хватить через край, потребность в замирающем ощущении, дойдя до пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и — в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее, как ошалелому, вниз головой. Это — потребность отрицания в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте, перед которой лишь благоговел и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким-то бременем. Особенно поражает та торопливость, стремительность, с которою русский человек спешит иногда заявить себя в иные характерные минуты своей или народной жизни, заявить себя в хорошем или поганом. Иногда тут просто нет удержу. Любовь ли, вино ли, разгул, самолюбие, зависть — тут иной русский человек отдается почти беззаветно, готов порвать все, отречься от всего: от семьи, обычая, Бога. Иной добрейший человек как-то вдруг может сделаться омерзительным безобразником и преступником, — стоит только попасть ему в этот вихрь, роковой для нас круговорот судорожного и моментального самоотрицания и саморазрушения, так свойственный русскому народному характеру в иные роковые минуты его жизни. Но зато с такой же силою, с такою же стремительностью, с такою же жаждою самосохранения и покаяния русский человек, равно как и весь народ, спасает себя сам и обыкновенно, когда дойдет до последней черты, т. е. когда уж идти больше некуда. Но особенно характерно то, что обратный толчок, толчок восстановления и самоспасения, всегда бывает серьезнее прежнего порыва — порыва отрицания и саморазрушения" [565].
Тайна всеславянства и всечеловечества
Над человеком простираются таинственные голубые своды, а под ним разверзаются грозные бездны неизвестного и вечного. В таком загадочном мире человек не может оставаться настоящим человеком, если свое существо не соединит с этой голубой бескрайностью неба и с таинственными безднами земли и если через артерии всех существ мира не проструится его кровь, чтобы соединиться с ними со всеми в сердце своем. Только так человек может почувствовать цельность своего существа, осознать себя как вселенское существо. Ибо во всех существах он находит частицу самого себя и в то же время понимает, что судьба каждого отдельного существа вплетается в его собственную судьбу. Все существа близки ему, он искренне разделяет все их чувства: их радости и печали, их взлеты и падения. В царстве сущего ему ничто не чуждо, существует нечто, что человека непреодолимо связывает со всем и всеми: все в нем и все во всем. Более того, он остро ощущает, что каким-то таинственным образом реально присутствует во всех людях и что все люди органически являются частью его существа: он плачет с плачущими, печалится с печалящимися, радуется с радующимися. Одним словом, для всех он — все. Но как, каким образом? Через Богочеловека Христа. Он (Христос), как разлив реки, несет душу человека ко всем сердцам, придавая ей всечеловеческую ширину и всечеловеческую глубину. И Христов человек ощущает себя как всечеловек, которому все человеческие существа близки как свои: свои в чувствованиях, свои в познании, свои в любви. Исчезают границы между ним (человеком) и ими (людьми), ибо воздействие Божественной силы Его вселюбви оттаивает лед сердец, подобно горячему солнцу, под лучами которого тает лед. Исполненный богочеловеческой любовью Христов человек всегда расположен ко всем, в каждом он видит своего бессмертного, Божественного брата и готов служить ему всем своим существом.