— Он был талантливый физик, Марина, — сказал я после паузы.
Она словно ждала, что я заговорю об этом. Ответила сразу:
— Гениальный. К сожалению. Все ему мешали, все было не так. Это ведь тоже от громадной внутренней несобранности. Почему я могу, почему все могут и работать с интересом, и оставаться нормальными людьми!
— Что это — нормальные?
— Вы… — несколько секунд она молча смотрела мне в глаза. — Видеться раз в неделю — это нормально? Тысячи самых прекрасных слов, преданность удивительная, женская почти — а потом опять дни и ночи ни слова, ни звука от него… и сама-то боишься позвонить, как же, помешать гению не дай бог! Это нормально? Три месяца не решалась сказать, что жду ребенка… сам не замечал. А потом — то же сумасшествие навыворот. Либо совсем не заботиться о нас, твердо зная, что у него одни права и никаких обязанностей, либо только одной заботой и заниматься, так, что в голову, кроме этого, вообще ничего не идет! Наверное, по-вашему, это нормально, ведь вы один. И он был бы один. Если б я его не спасла — засох бы. До меня он всегда был один. Это — нормально?
— Он сам вам сказал?
— Конечно, нет. — Она усмехнулась. — Хорохорился. Но когда… я же не девчонка, это понятно сразу…
— Вы не уважаете его, Марина? — тихо спросил я.
У нее сверкнули глаза.
— Я его люблю. Вы знаете, что это?
— Думаю, что знаю, — проговорил я.
— Думаю, что не знаете, — проговорила она.
Я улыбнулся. Некоторое время мы молчали, потом она рассмеялась, смущенно махнув рукой:
— Что это я развоевалась? Простите, Энди!..
Я облегченно засмеялся с нею вместе.
— Просто я струсила, — призналась она.
— Я догадался. Но умыкать вашего мужа в пользу теоретической физики мне даже и в голову не приходило…
— Глупо, да? Вы не думайте, я им ужасно гордилась. Даже свысока на всех посматривала: вот какая я, что такой человек меня любит. И очень старалась… но это не могло длиться вечно.
— Марина, не надо. Я все понимаю. А вы будто прощения просите у меня.
— Не-ет, — ответила она. — Я права. Это вы просите у меня прощения, потому что когда-то были не правы с женщиной — вот и соглашаетесь со всем, что я говорю.
Я даже не помню, о чем мы, собственно, с нею дальше беседовали. Мне было удивительно хорошо. Странно — еще лучше, чем вчера на аэродроме. Я как-то даже забыл, что ничего не понимаю. Она рассказывала про детей, про Женьку — как он побеждает всех других прыгунов в своей возрастной категории; как трудно бывает вытащить его в филармонию, хотя ему нравится старинная музыка, особенно — органная, к которой она ухитрилась его приучить еще в ранние годы; как он часами возится с детьми, с таким удовольствием, словно сам ребенок, играющий со сверстниками; как о нем, будто и впрямь о маленьком, надо заботиться, все напоминать… Я тоже бол-тал — про космос, наверное. Помню, она ахала с замиранием: «Да неужто?» И мне было хорошо.
* * *…Только мы с Женькой уселись в комнате, предвкушая беседу и обед, как запел вызов.
— Елки зеленые, — пробормотал Женька, идя к экрану. — С Маришкиной работы, что ли…
На экране появился мужчина с красным, блестящим от пота лицом. Ворот его рубашки был расстегнут.
— Товарищ Соломин, здравствуйте, — выдохнул он. — Директор детского лагеря «Рассвет» Патрик Мирзоев.
— Узнал. — Женька встревоженно подобрался. — Что… Вадька?
Мирзоев судорожно кивнул. Женька вцепился в спинку кресла.
— Нет-нет, ничего не случилось! Просто Вадик с другом покинули лагерь. С ними был третий, но он испугался и отстал. От него мы узнали, что они хотели уйти в горы.
Женька желтел на глазах. Мирзоев с мукой смотрел на него.
— Предгорья прочесывают двенадцать орнитоптеров. К сожалению, одоролокаторы почти неприменимы: идет дождь…
— Дождь, — бессмысленно повторил Женька. — Постойте, орнитоптеры… как же видимость?
Мирзоев пожевал толстыми коричневыми губами и смолчал.
— Все камни скользкие… — пробормотал Женька. — Вы… да это же… Я лечу к вам!