Я рад видеть Сожаление в качестве спутника, рад, поскольку знаю, что соль вымыта из слез и жало наверняка вырвано из прекрасного лика Печали, прежде чем мы рискнем прижать ее бледные губы к своим. Время уже приложило исцеляющую руку к ране, если мы можем оглянуться на когда-то невыносимую боль и не почувствовать ни горечи, ни отчаяния. Это бремя не тяготит нас более, если от былых печалей осталась лишь сладкая смесь удовольствия и жалости, которую мы ощущаем, когда великодушный полковник Ньюком[5] отвечает: «Я здесь!» — на последней перекличке или когда Том и Мэгги Талливер[6], которые шли, взявшись за руки, сквозь разделяющие их туманы, завершают свой путь в разбухших водах Флосса, крепко сжимая друг друга в объятиях.
Бедные Том и Мэгги Талливер напомнили мне фразу Джордж Элиот по поводу меланхолии: где-то, не помню, где именно, автор говорит о «грусти летнего вечера». Какие точные слова! Это наблюдение, подобно всему остальному, что вышло из-под ее пера, удивительно верно. Кто не испытывал печального очарования долгих летних закатов! В это время мир принадлежит Меланхолии, задумчивой деве с бездонным взглядом, избегающей яркого света дня. Она тихонько появляется из чащи, не прежде чем «меркнет свет, летит к лесной опушке ворон». Ее дворец в стране сумрака, там она и встречает нас у туманных ворот и, взяв за руку, ведет по своим тайным владениям. Ее облик невидим для наших глаз, но слух, кажется, улавливает шелест ее крыльев.
Даже в неустанной сутолоке города ее дух посещает нас. По каждой длинной, унылой улице бродит некая мрачная тень; темная река бесшумным призраком втекает под черные арки, точно прячет в мутных водах какой-то секрет.
В этой безмолвной стране, когда деревья и изгороди высятся размытыми силуэтами на фоне опускающейся ночи, когда крылья летучих мышей щекочут наши лица и где-то вдали раздается заунывный плач коростеля, колдовские чары глубже проникают в наши сердца. В такой час нам чудится, будто мы стоим у невидимого смертного одра, и в колышущейся листве вязов слышится последний вздох умирающего дня.
Повсюду царит торжественная печаль, мир погружен в глубокий покой. В этом свете насущные заботы дня кажутся мелкими и пошлыми, а хлеб с маслом, и даже поцелуи, не единственным, ради чего стоит жить. Мысли, невыразимые словами и лишь слышимые внутренним слухом, заполняют нас, и, стоя в тишине под темнеющим куполом неба, мы чувствуем, что способны на большее, чем каждодневная суета. Когда завеса сумрака скрывает мир, он предстает перед нами не грязной мастерской, а величественным храмом, местом поклонения, где иногда протянутая в слепом поиске рука нащупывает Бога.
© Перевод О. Василенко
О тощем кармане
Надо же, я сел за письменный стол с твердым намерением написать нечто умное и оригинальное, но совершенно не в силах придумать хоть что-нибудь умное и оригинальное, по крайней мере сию секунду. Единственное, что занимает мои мысли, — это тощий карман. Видимо, из-за привычки держать руки в карманах — за исключением тех случаев, когда поблизости обретаются мои сестры, кузины или тетушки. Они поднимают ужасный шум и так красноречиво меня увещевают, что я вынужден сдаться и поднять руки — вынуть их из карманов, я имею в виду. Дамы дружно твердят, что это неприлично. Хоть убейте, не могу взять в толк почему. Я могу понять, что неприлично засовывать руки в чужие карманы (и еще хуже, когда кто-то сует руки в мои), но объясните же мне, блюстители пристойности и благообразия, почему засовывание рук в собственные карманы неприлично для приличного человека? Впрочем, возможно, вы правы. Теперь я припоминаю, как зверски рычат некоторые, занимаясь этим, в основном джентльмены преклонных лет. Мы, молодые, чувствуем себя неловко, пока не засунем руки в карманы. Мы ерзаем, не находим себе места и выглядим как пародист, который вышел на сцену, забыв свой цилиндр (если такое можно вообразить). Однако позвольте нам сунуть руки в карманы брюк и обнаружить в правом несколько монет, а в левом — связку ключей, и мы готовы к чему угодно, даже к встрече со служительницей почтамта.