Он не думал о себе. Не потому, что отличался особым мужеством. Просто он был настолько занят своим делом, и каждый миг его жизни был настолько наполнен его действием, что в его сознании не осталось зазора, в который мог бы втиснуться страх. У него не было постоянного маршрута — он старался успеть туда, где погорячее. Перебегал, полз, что-то говорил, иногда стрелял — если видел немца совсем близко. Потом все исчезло. Без боли, без удара. Потом он очнулся — опять же не от боли. Осознал, что живой. Потом политрук понял, что его несут — и открыл глаза. Его нес на спине… да это же Тимофей Егоров, догадался политрук. Лица он не видел, но другую такую же широченную спину еще поискать. Шея сержанта была мокрой от пота, и воротник потемнел; даже фуражка промокла насквозь.
— Остановись…
Политрук произнес это обычно, однако себя не услышал. Слово было, но смысл не воплощался в звуки. Одно из двух, понял политрук, либо я оглох, либо онемел. Либо и то, и другое сразу. Значит — одно из трех, поправил он себя.
Но Тимофей его услышал. Он остановился, взглянул через плечо в глаза политруку — и осторожно опустил его на жухлую траву, давно переставшую ждать дождя. Значит — оглох…
Пограничников было не много. Политрук попытался сосчитать — и не смог. Но он чувствовал, что в голове проясняется. Сознание, как накаляющийся свет, захватывало все большее пространство. На некоторых пограничниках были побуревшие от крови повязки. Политрук опять вспомнил раненых, которые уже не могли стрелять, которым оставалось только одно: терпеть. Терпеть — пока подоспеют свои, и с ними — квалифицированная помощь. Он был единственный, кого вынесли из боя.
— Это — все?..
Тимофей обвел товарищей взглядом. Кивнул.
— Что со мной?
— Контузия. — Тимофей произнес это обычно, но заметил, как политрук следит за его артикуляцией, и стал говорить раздельней, усиливая речь жестами. — По кумполу шарахнуло крепко. Но кости целы.
Только теперь политрук ощутил повязку на голове. Потрогал. Кровь успела присохнуть. Боли по-прежнему не было. Удивительно.
— Где мы?
— Еще сотни три метров — и выйдем на шоссе. К сорок второму кордону.
Политрук припомнил карту. Сорок второй кордон… Ах, да: там напротив — сразу за шоссе — высотка (политрук запамятовал ее номер, да это было и не важно), за нею — параллельно шоссе — длинное поле, на котором председатель колхоза собирался пересевать ячмень; потом опять лес…
— Где немцы?
Тимофей пожал плечами.
— Помоги встать…
Тимофей поднял его легко, даже не напрягся. Голова кружилась, передвигаться без опоры политрук пока не мог, но ноги держали. Так-то лучше.
— Пошли…
Раненые остались там… Эта мысль не отпускала. К счастью — и продолжения не имела: инстинкт поставил перед нею стену. Мысль билась в эту стену — раненые остались там… раненые остались там… — и только действие могло избавить от этих тупых ударов. Нужно действовать — вот в чем избавление. Только действие может нас оправдать, думал политрук. Хотя… хотя душа все равно не удовлетворится компенсацией, даже самой избыточной (это он не думал — он это чувствовал; значит — знал). Ум — удовлетворится, а душа — нет. Если бы политрук хоть немного был подкован в философии, он бы отметил: вот аргумент, что душа имеет совсем иную сущность, чем тело. Она имеет иную цель, а значит — и мерило у нее иное. Но политрука этому не учили; дальше азов марксистско-ленинской догмы и пока еще только формирующегося здравого смысла его философия не простиралась. Еще столько удивительного — о себе и о мире — ему предстояло узнать! Дело за малым: нужно было выжить. Пока — на первый случай — как-то пережить этот день. А потом — прожить всю отмеренную ему жизнь…
Лес кончился вдруг. Только что была чаща — несколько шагов — и открылся простор. Желтый снизу — и блекло-голубой, выбеленный солнцем до нестерпимой яркости — поверху. Никого. Ни своих, ни чужих. Если нападение немцев — только провокация, они не станут углубляться в нашу территорию и здесь не появятся. Если же это война…