— Ч-что?..
— Он применяется для создания силовых клапанов в инжекторах вспомогательных систем жизнеобеспечения центральных салонов лайнеров. Маленькие такие, с ноготь, а на каждом корабле их порядка двадцати тысяч. Вижу, что нет. Я — тоже нет, разве что в самых общих чертах. Этому учатся шесть лет. Как раз столько времени осталось до взрыва. За предыдущие шесть лет мы подготовили армию специалистов, превышающую ту, что была, в двадцать три с половиной раза. Это все, что могли дать вузы, потому что на большее нет ни практикумов, ни тренажеров, ни обучающих аппаратов, ни лент… количество лент, аппаратов и тренажеров также было увеличено за это время приблизительно в те же двадцать три с половиной раза. И так дале. А делать все это быстрее, под страхом всеобщей гибели… — Ринальдо покрутил головой. — В середине прошлого века китайцы… что-то часто мы их сегодня вспоминаем… снедаемые патриотизмом и ненавистью к американскому империализму, принялись было ужимать сроки учебы, подготовки и так далее. В литературе и подобных делах это удержалось довольно долго, а вот в дисциплинах практических быстро сошло на нет. Самолеты гражданской авиации, к примеру, ведомые пилотами-энтузиастами, стали биться в ба-альших количествах… Все затянуто натуго, большего сделать нельзя. Вы понимаете?
— Вы обрекаете на смерть тридцать пять миллиардов человек и молчите…
— А вы хотели бы, чтоб мы рассказали им об этом?
— Не верю! Не верю я вашим индустриальным выкладкам! Люди могут! Все вместе мы…
Ринальдо улыбнулся своей половинчатой улыбкой.
— Кто станет вместе? На чье сплочение вы рассчитываете? Тридцать процентов улетающих с семьюдесятью остающихся? Да только слово скажи — начнутся страшные, каких еще не видела планета, драки, бои, битвы — за места на кораблях! Излучателями, дубьем, когтями! — Ринальдо разволновался, его щеки порозовели, заблестели глаза. — Крик, исступленные и бессмысленные поиски виновных, самосуд, хаос, бойня! Мы не успеем вывезти и десятой доли того, что могли бы!
— Какая бойня? Какой хаос? Да как вы думаете о людях? Какое право вы имеете так думать? Какое право вы имеете управлять нами, так думая о нас?!
Ринальдо поставил бокал. Лицо его стало жестким, углы губ хищно подобрались, морщины стали четкими и резкими, словно шрамы.
— А с какой стати я должен думать о вас лучше? Мы семь лет орем — переселение, переселение… Нам плюют в лицо все, кроме юнцов и стариков, которым насмерть все надоело! А вы знаете, сколько интересуется тем, что мы говорим отсюда — с трибун, по радио, в газетах? Знаете? Я знаю! Двадцать пять процентов, остальные не читают, не слушают и не смотрят! Рефлекс презрения к власть имущим оказывается практически непреодолимым, хотя вот уже полвека как окончательно исчезли все экономические и социальные преимущества, даваемые статусом общественного деятеля. Тех, кто работает по старинке, говорит, как и пять, как и пятнадцать лет назад, априорно ругают консерваторами и твердыми лбами, даже не пытаясь вслушаться и вдуматься в то, что говорится. А, это мы уже слыхали! Тоска! Тем же, кто пытается как-то разнообразить работу, привнести нечто новое, кричат: ишь, выпендривается! И, ругая лидеров, никто, никто всерьез не задумывается, никто не интересуется делами планеты. А если кто и вздумает что-либо, так непременно его план начинается с того, чтобы ему дали неограниченную власть с диктаторскими полномочиями. Я все знаю, доказать, правда, не могу, так уж вы помалкивайте, подчиняйтесь, и чтоб работали на совесть, а я по ходу придумаю, как там дальше… — Ринальдо шумно, сухо перевел дух. Его пальцы терзали и насиловали упругий бокал.
— За что мне доверять вам? Что вы сделали, чтобы завоевать наше доверие? Перестали лгать? Перестали сплетничать о нас? Перестали использовать друг друга как предметы обихода? Знаете, на сколько за последние сто лет снизилась преступность? Чуть больше чем на шестьдесят три процента, всего! А потребление наркотиков? На сорок восемь! А спиртного? На девятнадцать процентов, за сто лет!! С какой стати я буду доверять всему этому… — Ринальдо сдержал бранное слово. — Я, в самом серьезном вопросе, что когда-либо вставал, когда они не доверяют друг другу даже в мелочах, в дружбе, в любви, в работе! И с какой стати я буду доверять вам, сидящему, яко ангелочек, на Ганимеде, и слыхом не слыхавшему обо всей этой грязи? И вы еще имеете наглость напоминать мне про эту проклятую кухарку! Вы говорите — припугнуть? Вы можете поручиться, что все стройными рядами бросятся месить цемент, проявляя при этом массовый героизм? А? Я не могу! И мне плевать, если вы поручитесь, потому что в этом вы не понимаете ни черта!! Вы можете сказать: я уверен в светлом начале человека; да, гуманизм переборет; да, солидарность победит!.. А я так сказать не могу! Я отвечаю за все это, за вас, за цивилизацию, за то, чтобы кто-то из тех, которые придут после нас, имели возможность продолжать борьбу и с наркотиками, и с ложью, и с эгоизмом, за то, чтобы наркотики и эгоизм не сгорели вместе со всей планетой! Я отвечаю! И я обязан иметь запас прочности, я обязан исходить из худшего, чтобы, когда эта штука лопнет у нас над головами, я знал: там, на Терре, не обреченная на вымирание группка, а жизнеспособный кусок человечества, его наследники! Все висит на волоске, и если сказать об этом вслух, он может порваться. Может и не порваться, может, если сказать, мы успеем спасти не тридцать два, а тридцать семь процентов, но выигрыш невелик, а риск чудовищен, ибо может и порваться! Я не могу исходить из «может, станет лучше». Я руководитель, я обязан исходить из «может, станет хуже»! Это вы способны хоть чуть-чуть уразуметь?!