«Плохи наши дела, Лебеда! Мы стали посмешищем. Имей в виду, я буду докладывать. Ты самолично отдал ключи от крепости, а сколько работы прошло впустую. Сколько труда потребуется, чтобы все восстановить!»
«Жив народ, — только и сказал ему Младен. — Мне стыдно даже подумать о том, что случилось».
«И мне стыдно: говорили одно, теперь поем другое».
«Тебе нечего стыдиться, — похлопав по спине Тонкова, сказал Лебеда. — До крови будем драться за новое, если оно действительно лучше прежнего».
Затем тот разговор с Даневским, в городе. Он был уже полностью осведомлен о случае в Песноево и встретил Младена гробовым молчанием. Ругал целый час на чем свет стоит, называл мелкобуржуазным прихвостнем, упрекал в том, что фашистские тюрьмы не пошли впрок. «Здесь, очевидно, имела место и вражеская агитация. Они, «зеленые», не дремлют, как ты, они работают по ночам, вносят смуту в заплесневелое крестьянское сознание, настраивают против нас нашего союзника».
Младен Лебеда медленно приходил в себя. Даневский заметил, как худое больное тело расправляется, напрягается, вытягивается, словно лук, — вот-вот полетят стрелы.
«Не сваливай вину с больной головы на здоровую, — сказал Лебеда. — Разве, не ты говорил: «Жмите на все педали»? Нажимали. Я предупреждал тебя, Даневский, просил тебя: не косить рожь зеленой, несозревшей. А ты мне что ответил: будем косить, нужно прибрать ее под нашу крышу. Ну вот, прибрали, а что из этого? Половина вступила добровольно, а другие?»
«Младен! — закричал Даневский из-за своего стола, схватив обеими руками трубку надрывавшегося телефона. — Опомнись, предатель!»
«Нужно было показать, чего мы стоим. Чтобы неверующие видели нашу завязь, а не прошлогодний снег. Мало было записавшихся, поднажали — и всех в общий котел. А что получилось, что? Даже те, кто был нашим союзником, обозлились».
«Ты хоть сам-то понимаешь, о чем болтаешь?!»
«У меня только слух и остался здоровым. Тебе нужны были, Даневский, цифры, и мы их дали. А мы находимся в начале пути. Этот путь идет не вниз, а тянется по крутому, трудному подъему. И чтобы его преодолеть, придется попотеть, напрячь все мускулы».
Даневский не выдержал. Его огромные кулаки, напоминающие массивные цветочные горшка, обрушились на стол: «Капитулянт! Заодно с врагами! Дезертир! Оставляешь позиции, за которые проливали кровь, отдавали жизни».
«Наша позиция — не скрывать, а доказывать, Даневский!»
Лебеда выскочил из огромного пустого кабинета, сопровождаемый бранью. Ему не хотелось ни с кем встречаться, был противен любой разговор. Он сел на первый рейсовый автобус, отправляющийся в их село, забрался в угол. А что происходит там, в селе? Уезжал, чтобы уладить все быстренько, хотя ему в тот момент крайне необходимо было оставаться в Песноево.
Необычная тишина царила на улицах и во дворах, наступило лето, а в поле никто не шел. Был какой-то праздник, на площади играла музыка, на околице танцевали хоро[9]. Младен удрученно смотрел, опершись спиной на старый тополь, вдруг почувствовал на плече тяжелую, сильную руку. Обернулся: это был Ангелия Тонков — огромный, виновато улыбающийся.
«Прибыли из города. Тебя ищут».
Даневский не терял напрасно времени. Колесо закрутилось, как хоро. С тяжелыми думами отправился в общину. Там его ждали двое незнакомых. Приказали следовать с ними. На вопросы «Куда? Почему?» — последовал ответ: «Не задавай лишних вопросов». Попросился забежать домой, чтобы взять какую-нибудь одежонку: по ночам было прохладно.
Ему не разрешили. Его втолкнули в джип, взревел мотор, хоро развалилось на две части, как раздавленная дыня. Ударил барабан, люди рассыпались и начали собираться группками.
Никто не знал, где он и что с ним.
Жена Младена Сыба, металась от одного дома к другому, жаловалась, искала покровительства, уверяла в честности мужа. Сначала она отправилась к Тонкову. Тот вышел, повернулся к ней боком, молчал. Носком сапога ковырял землю, сопел и думал о том, в кого превратилась эта прославленная партизанка — в старую, больную женщину. Он опасался с нею говорить, боялся отвечать на вопросы и тем более пригласить в дом.
«Господь все видит, Анчо. Куда увезли моего мужа, моего мученика, чего он натворил, в чем его вина? Что, опять, как раньше, пытки, терзания, страхи и обыски? Ты знаешь, Анчо, а от меня скрываешь».
Ангелия молчал: ее вопросы припирали к стенке, вызывали стыд и жалость, хотелось ее утешить, но как?
«Ну скажи же ты хоть что-нибудь, язык проглотил?»