— Господи. — Джон сжимает меня в крепких объятиях. Я позволяю ему это, потому что слишком сильно нуждаюсь в них. Его грудь крепкая и теплая, и под щекой я чувствую мерное биение его сердца.
— Это было… ладно, это было дерьмово, — признаю я с болезненным смешком. — Но я пережила.
— Конечно, ты это сделала. Ты — крутышка, Стелла-Кнопка.
Фыркнув, я отстраняюсь, и он отпускает меня, сдвигаясь немного, пока мы оба снова не оказываемся удобно лежащими бок о бок. Душ и это уродливое путешествие по дорожке воспоминаний утомили, и мои глаза закрываются.
Джон, кажется, понимает, что мне нужен перерыв, потому что начинает петь, его голос мягкий и низкий. Звук прокатывается по мне, как нежная рука, и что-то внутри со вздохом успокаивается. Мне никогда раньше не пели. Я, вероятно, возненавидела бы, окажись на его месте кто-то другой, или мысленно отпускала бы шутки о том, как это паршиво. Но Джон — это не просто кто-то. Его голос — это его душа. Я впитываю красоту этого голоса и позволяю ему вести меня туда, куда он хочет.
Рукой снова скольжу под его рубашку в поисках упругой кожи. Мужчина льнет к прикосновению, зарывая пальцы в мои волосы.
В его руках я чувствую безопасность и защищенность, словно здесь мой дом. Однако тихий голосок в голове сомневается, не является ли это странным сном. Джон обожаем миллионами, люди платят, чтобы услышать его голос, а он поет для меня. Как мы пришли к этому?
Я плыву по течению, прислушиваясь к горько-сладкому ритму, когда он начинает петь «Уснувшие» группы The Smiths.
— А разве эта песня не о самоубийстве? — спрашиваю, не подумав.
Джон замолкает, и я ощущаю, как напрягается его пресс.
— Да? — Выходит как вопрос, почти извиняющийся и немного осторожный, словно он ожидает нравоучений. — Или просто о смерти. Тяжело сказать, когда речь идет о Моррисси.
— Он довольно бодрый парень, — бормочу, думая о солисте The Smiths, который известен своей плаксивостью в радостный день.
Из груди Джона вырывается низкий смех.
— Ты знаешь о The Smiths?
— «Я человек» — одна из моих любимых песен. — Я провожу рукой по его боку. — В пятнадцать, когда была погружена в подростковую тревожность, слушала ее по кругу.
— Правда, что ли? — Его голос хриплый и нежный. — Что тревожило тебя, Кнопка?
Дергаю плечом.
— Меня никогда не целовали. Никогда не приглашали на свидание.
Мышцы на его животе напрягаются.
— Как это возможно? Ты чертовски симпатичная.
— Эх, я была рыжей, с веснушками, круглым лицом и в то время полностью плоской в районе груди. Полагаю, это не то, что искали парни из моего класса.
Джон проводит ладонью вверх по моей руке.
— Мальчишки-подростки идиоты. У меня по умолчанию был один критерий в отношении девушек: легко завалить.
— Миленько.
— Эй, я же сказал, что мы были идиотами.
— Так ты говоришь, что твои стандарты изменились?
— Ах…
— Может, просто начни снова петь, — посоветовала я.
Он коснулся губами моей макушки.
— Это ты прервала тихую красоту моего пения о медленном погружении в неизбежную смерть, пока друзья смотрят на это и плачут.
Закрывая глаза, я глажу пальцем его кожу.
— Ты знаешь, что у тебя немного извращенное чувство юмора?
Я почти могу почувствовать его улыбку.
— Парни считают это чертовски раздражающим.
— Ты был таким же до… — Я неловко замолкаю.
От вздоха его грудь поднимается и опускается.
— Ага. Мрачный юмор висельника и недостаток соответствующей социальной тактичности.
Звучит так, будто он цитирует мистера Скотта.
— Я знала. — С улыбкой поворачиваю голову к его теплу. От него пахнет моим лимонно-медовым мылом, которым Джон мыл руки; под ним прячется отчетливый оттенок сандалового дерева, который может быть его дезодорантом. Ничего особенного, правда, но я бы с радостью прижалась носом к его коже и вдыхала в течение нескольких дней. По правде говоря, простое пребывание рядом с ним делает меня счастливой. — Никогда не меняйся, Джон. Обещай мне это.
Он молчит секунду, его рука лежит на моей макушке.
— Обещаю.
— Хорошо. А теперь спой мне песню не о смерти.
Он смеется спокойно и расслабленно, снова играя пальцами с моими волосами.
— М-м-м… знаешь, я только что осознал, что большинство медленных песен своего рода болезненные. Потеря любви, тоска, смерть… Боже, музыканты — это больное грустное стадо.
Я хрипло смеюсь.
— Половину времени весь мир грустный и больной. Ты просто поешь его песни, наделяя голосом и позволяя выпустить эти чувства.
Он играется с локоном моих волос.
— А ты когда-нибудь… — бездумно начинаю я и тут же прикусываю губу, чтобы заткнуться.
Джон дыханием согревает мои волосы.
— Когда-нибудь что?
— Ничего. — Я прижимаюсь сильнее. — Не знаю, что собиралась спросить.
Его голос мягкий, но слегка изумленный.
— Знаешь. Просто спроси, Стеллс. Все в порядке.
Я понимаю, что прижимаюсь к нему, пытаясь подготовиться, и подготовить его.
— Ты когда-нибудь думал о той ночи?
Он понимает, о какой именно ночи я говорю, и напрягается всем телом.
— Прости, — выпаливаю я. — Мне не стоило…
— Не надо, — прерывает он. — Я бы предпочел, чтобы ты спросила, чем ходила вокруг меня на цыпочках.
Я тупо киваю, ощущая, как учащается пульс.
Джон ерзает, устраиваясь удобнее.
— Все ходят вокруг этого на цыпочках, в том числе и я. Как будто это какая-то темная тайна, которая является шуткой, потому что все знают.
— Прости, — снова произношу я, не представляя, что еще сказать.
Но он, кажется, признателен за это, потому что слегка меня сжимает.
— Мы живем в мире, где люди, приветствуя друг друга при встрече, спрашивают: «Как ты?» Но лишь некоторые из нас на самом деле хотят знать ответ. Это вроде как забавно, если задуматься. В действительности мы не хотим знать, как дела у другого человека, но хотим выглядеть так, будто нам интересно.
— Я всегда испытываю искушение ответить, что у меня ужасные месячные судороги, и не могу вспомнить, оставила ли духовку включенной, и можете ли вы назвать это жареным бутербродом с сыром, если добавляете любое мясо, кроме бекона?
Джон смеется легко и коротко.
— На последний вопрос точно «нет». — Он замолкает, а потом продолжает сдержанно: — Тогда я не знал, что попал в беду. Я всегда жил на подъемах и спадах. И думал, что все так. Я мог быть наполнен энергией, выпускать песню за песней, бодрствовать лишь ради того, чтобы продолжать. А потом упирался в стену, и все рушилось. Мне не хотелось вылезать из постели, предпочитал сон бодрствованию, ничем не интересовался. Но группа всегда оказывалась рядом. Я был знаменит; у меня не было времени валяться, как я это называл.
— Что поменялось? — шепчу я.
— Не знаю, — отвечает он глухим, отстраненным голосом. — Спады стали длиться дольше, стали сильнее. Я начал жить в своей голове. И понял, что у меня не осталось желаний. Они все испарились.
— В каком смысле?
— У большинства людей есть мечта, которую они пытаются осуществить, цель в жизни, которая поддерживает их. Я сделал то, что хотел сделать. Достиг вершины. У меня ничего не осталось, не к чему было стремиться. Осознание этого поразило, и мне осталось смотреть в бездну. Поэтому тьма поглотила меня целиком. Все, о чем я мог думать: кто я на хрен такой? Чувствовал себя обманщиком, и все это… уродство начало наполнять меня… утверждая, что я нелюбим, недостоин, фальшив… пока я не почувствовал себя настолько грязным и застрявшим в собственной коже, что не мог это выдерживать. И выхода не было.
Теперь я глажу его кожу. Джон прекрасный человек, который оказал влияние и вдохновил бесчисленное множество людей и, казалось, не знал этого. Этот прекрасный мужчина более чем кто-либо из встреченных мной людей, заставляет меня чувствовать себя живой. Мне хочется плакать, потому что я тоже это чувствовала раньше. Не до такой степени, как Джон, но понимаю это ужасное чувство.
Немного расслабляясь, он хрипло продолжает: