Без даты
Милая Люда!
Последнее время у меня не было ни малейшей возможности увидеться или поговорить с тобой. Мы работаем с утра до вечера. На днях сдадим работу, несколько дней пробудем в мастерской на Пискаревке, оттуда я смогу тебе звонить, а потом уедем на неделю охотиться, после чего отправляемся в Баку рубить некоего Мешада Азизбекова [Мешад Азизбеков (1876-1918) — один из расстрелянных бакинских комиссаров — ], одного из 26 неврастеников. На службе у меня все в порядке. Тружусь я с большим усердием, потому что хочу в течение года получить квалификацию резчика по камню, с которой я нигде не пропаду. После литературы это самая подходящая профессия.
Я прочел твои заметки на полях рукописи романа и повести. Все они справедливы и уместны, но меня обидел немного залихватский и чуть ли не злорадный тон этих записей. Ты порезвилась, Люда, а это нехорошо. Ты ведь знаешь, что литературные дела — главное в моей жизни и единственное, пожалуй. Я пишу очень старательно и с большим трудом, а в последний год с большим напряжением, потому что решил поломать свой стиль и отказаться от многих приемов, которыми в какой-то степени овладел, и истребить то, с чем освоился. Я знаю, что у меня пока не выходит, я со всеми твоими указаниями согласен, но иронизировать в таком случае не стал бы. В этих делах желательно быть таким же деликатным, как если ты обсуждаешь наружность чужого ребенка…
В Баку Довлатов не поехал, и с идеей стать резчиком по камню вскоре расстался. Но изображать из себя этакую незначительную персону не перестал. Летом 1968 года тяжело заболевшая писательница Вера Панова предложила Довлатову быть два-три раза в неделю ее секретарем. Она со своим мужем Давидом Яковлевичем Даром жила в Доме творчества. Сережа ездил к ним в Комарово и делился в письмах ко мне своими впечатлениями.
1968 год, Комарово
Дорогая!
Попытаюсь отнестись к твоей жизни мудро, хотя, разум, грубо говоря, не мой конек. Я хочу, чтобы ты была честной, осмотрительной и корыстной по отношению ко мне. Дни милого безумия прошли. Наступила эра планомерного умопомешательства.
Если уж сегодня не околею, это будет просто чудо. Вскочил я без пяти восемь, не жравши, с опухшим рылом, вниз бегом по эскалатору, вверх бегом по эскалатору… Электричка, песни под гитару. А в электричке все твердое, голова падает, ударяется. Одно утешение — читать будем «Историю рассказчика».
Дом творчества набит веселым, мохнатым зверьем с человеческими глазами. Среди писателей довольно часто попадаются однофамильцы великих людей. В частности, Шевченко и Белинский. Мне нестерпимо захотелось взглянуть на писателя по фамилии Белинский, и я зашел к нему как бы за спичками. Белинский оказался довольно вялым евреем с бежевыми встревоженными ушами. Между Пановой и Даром происходят такие прелестные дискуссии.
Дар: «Все-таки Хемингуэй в романе „Прощай, оружие“ очень далеко плюнул».
Панова (): «Однако „Войны и мира“ он не переплюнул».
Дар (): «Это верно. Но тем не менее он очень далеко плюнул».
Я (): «п?№%=!=!§!»
«Записки тренера» подвигаются довольно быстро и сулят сто страниц. 40 — готовы. В этой повести я использую совершенно новый для себя стиль, который замыкается не на слове, не на драматическом соприкосновении слов, а на тех состояниях, на той атмосфере, что должна быть воссоздана любой ценой, любым языком. В этой повести слова гораздо облегченнее, прохладнее. Я хочу показать мир порока, как мир душевных болезней, безрадостный, заманчивый и обольстительный. Я хочу показать, что нездоровье бродит по нашим следам, как дьявол-искуситель, напоминая о себе то вспышкой неясного волнения, то болью без награды. Еще я хочу показать, что подлинное зрение возможно лишь на грани тьмы и света, а по обеим сторонам от этой грани бродят слепые.
Так вот скромненько выглядят мои творческие планы. Но вообще-то настроение у меня неважное. Я знаю, как возвращаются мужья из дальних странствий, привозят подарки, все садятся за стол и выпивают немножко спирта, который ты для меня пожалела.
Вот и все. Пишу в электричке, получилось неразборчиво и, наверно, глупо. Никогда не перечитываю писем, а то бы все порвал…