Четвертый год я живу в Нью-Йорке. Четвертый год шлю посылки в Ленинград. И вдруг приходит бандероль — оттуда.
Я вскрыл ее на почте. В ней лежала голубая трикотажная фуфайка с эмблемой олимпийских игр. И еще — тяжелый металлический штопор усовершенствованной конструкции.
Я задумался — что было у меня в жизни самого дорогого? И понял: четыре куска рафинада, японские сигареты «Хи лайт», голубая фуфайка да еще вот этот штопор…
Алексей Герман:
Когда я запускался с фильмом «Хрусталев, машину!», я задумал на роль генерала пригласить Сережу Довлатова, а на роль его двойника — Борю. И это было бы очень точно. Они все еще были похожи, но один был нежным красавцем, от которого женщины падали, а у другого на лице были уже две тюрьмы (он, по-моему, болел краснухой, и вся кожа на лице у него была испорчена). Боря выглядел как некий шарж на своего младшего брата. О том, что я собирался его снимать, Сережа не знал, я держал это в секрете. Но вскоре оба брата (сначала Сережа, потом Боря) умерли. Тогда второй режиссер картины Миша Богин сказал, что он знает одного новгородского артиста, очень похожего на Довлатова, и привез Юру Цурило. Похож он был, конечно, условно, но оказался очень талантливым артистом, и мы его утвердили.
Рассказчик действует на уровне голоса и слуха. Прозаик — на уровне сердца, ума и души. Писатель — на космическом уровне.
Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик — о том, как должны жить люди. Писатель — о том, ради чего живут люди.
Борис Ройтблат, писатель:
Когда Довлатов начинал что-то рассказывать, в нашем кабинете собиралась толпа. Репортеры, фотографы, моряки, отставные боксеры, пьяницы — кто угодно. Рассказывая, Довлатов почти не жестикулировал. Но мимика на его лице играла превосходно. Рассказчик он был феноменальный. Хохотать начинали, можно сказать, сразу. Хохотали — и просили других, тоже хохочущих: «Тише! Что вы так громко смеетесь! Не слышно!» Когда у меня больше не было сил смеяться, я залезал под свой письменный стол и затыкал уши. Для паузы. Чтобы очухаться от смеха. Сам Довлатов почти никогда не смеялся. Его устные рассказы, как и литературные, были всегда добрыми. Он ни разу ни на кого не злился. Никому не мстил. Никогда ни на кого не жаловался. На его лице не было ни усмешки, ни иронии. Вместо усмешки — улыбка. Вместо иронии — сочувственный кивок.
(Ройтблат Б. Ноктюрн. (Памяти Сергея Довлатова) // «Новое русское слово», 22–23 августа 1998)
Борис Рохлин, писатель:
Не знаю определенно, но навряд ли это был сознательный метод, во всяком случае, мне казалось, что рассказы пишутся, именно пишутся, в два приема. Вначале это было устное повествование, излагаемое за бутылкой водки, излагаемое с блеском, легкостью и остроумием. Что здесь можно сказать? Это было настолько талантливо, я бы сказал, расточительно, избыточно талантливо, что на этом все должно было бы заканчиваться. Представлялось ненужным, да и просто невозможным переносить это на бумагу, все будет потеряно: точность каждого слова, детали, завершенность всего устного текста, и, пожалуй, главное — слова, перенесенные на бумагу, превратятся из живых звуков в мертвые буквы, правильно расставленные, и только.
Это ощущение или, точнее, боязнь была скорее всего связана с обаянием Довлатова-рассказчика. Ведь нельзя перенести на бумагу с помощью пишущей машинки жест, улыбку, гримасу или опрокидываемую стопку водки.
Но на следующий день происходило другое чудо. Вечером за тем же столом — или уже за другим — Сергей читал рассказ, а то и два-три рассказа, написанные непонятно когда, — и они были столь же блистательно остроумны, столь же завершенны, как их устные прототипы.