— Было у Гоголя, — сказал один из слушателей, — Остап и Андрей…
— Тут и должен быть Гоголь. На современный лад, — возразил Тютюнник.
— Гоголь-то Гоголь, — вмешался Майк Иогансен, вошедший вслед за Довженко. — Но только Гоголь не должен становиться банальным.
— А в чем же банальность?
— Да хотя бы в том, что я ваш сюжет могу с этого места досказать сам. Хотите?
— Попробуйте.
Мгновенно принявшись импровизировать и не отказывая себе в иронических булавочных уколах, Майк рассказал о поединке двух братьев и о том, как петлюровец падает мертвым…
— Он не мертвый, — поправил Тютюнник.
— Конечно, конечно, — тотчас согласился Майк. — Брат не убивает его, а только ранит, берет в плен и перевоспитывает, показывая ему новую Украину. А выкопанный клад они передают Советской власти на строительство Днепрэльстана. Так? Сентиментальный хуторянский леденец! Постановка Чардынина. Зрители плачут от умиления.
— Но тема тут есть?
— Есть. Только ее нужно решать широко, романтически… Так, чтобы зажегся Сашко Довженко и пошел в кино ее ставить.
Сашко не улыбнулся. Напротив, он помрачнел, и тугие желваки заходили на его скулах.
Майк и не предполагал, как точно пришлось его слово, которому он сам не придал никакого значения.
Здесь все становилось невтерпеж для Довженко.
Редакционная рутина обрыдла и приводила его в тоску. Собственные холсты, повернутые к стене, угнетали его дома. К тому же после трагической разлуки с женой рядом с ним оказалась женщина, с которой ему становилось все более пусто и безразлично. Пора было рвать все разом.
И весной 1926 года он решился.
С одним маленьким чемоданом, в котором лежали его открытые белые рубашки, никому не сказавшись, ни с кем не простившись, предупредив лишь Евгена Касьяненко о том, что свою работу в редакции он считает оконченной, Довженко уехал на вокзал и взял билет до Одессы.
8
Одесса. Французский бульвар
«В июне 1926 года я просидел ночь в своей мастерской, подвел итоги своей неустроенной тридцатилетней жизни, утром вышел из дома и больше не возвращался. Я уехал в Одессу и устроился на работу на кинофабрику как режиссер. Таким образом, на тридцать первом году жизни мне пришлось начинать жизнь и ученье сызнова: ни актером, ни режиссером я до того времени не был, в кино ходил не часто, с артистами не знался и теоретически со всем сложным комплексом синтетического искусства кино тоже не был знаком. Да и учиться было некогда, а в Одессе, вероятно, и не у кого. Фабрика была весьма солидная, но культурный уровень ее был низок и фильмы не отличались высоким качеством».
Так написал впоследствии Довженко в своей «Автобиографии» о памятном лете, которое стало для него началом отысканной, наконец, верной дороги.
В 1956 году с ним встретился известный историк кино Жорж Саду ль. Довженко дал ему интервью и дополнил свои воспоминания о первых шагах в кино несколькими подробностями. Интервью появилось в печати уже после смерти Александра Петровича.
Довженко рассказывал Садулю, что в Одессу он взял с собой лишь «легонький чемодан; из книг — «Кола Брюньон» Ромена Роллана».
Книга Роллана навсегда оставалась в числе любимых книг Довженко, а старый бургундский мастер — этот «дубленый мешок радостей и горестей, проказ и улыбок, опыта и ошибок» — вошел в круг самых любимых его героев. Сашко пошутил однажды, что считает образ Кола самым верным и полным воплощением его собственного представления об украинском национальном характере. В те дни в Одессе он и сам чувствовал себя, как Кола, — веселый, легкий, готовый начисто позабыть все, что было вчера, «богатый, как попугай»: все краски в перьях и впереди сто лет жизни…
И еще записал Жорж Садуль с его слов:
«Я не был ни актером, ни сценаристом, ни работником кино, но пришел предложить фильм директору студии. Этот старый моряк, тогда почти неграмотный, крепкий и грубоватый в обращении, тоже мало понимал в кино. Однако он стал моим лучшим воспитателем благодаря своим способностям и взглядам на жизнь… Так переменилась моя судьба в Одессе, где я начал работать в кино, где нашел свое призвание, где познакомился с Солнцевой, которая была актрисой и стала моей женой…»
Французский бульвар прямой и зеленой стрелой вылетал из Одессы вдоль моря.
Белые здания санаториев и дач виднелись за зеленью.
Здесь старая Одесса банкиров и землевладельцев, бакалейщиков и биржевиков, хлеботорговцев и контрабандистов как бы набрасывала на себя античный хитон.
За акациями, каштанами и кустами тамариска, моря не было видно, но близость его угадывалась сразу по запаху йода и взрезанного арбуза, по обилию черных мальчишек с нанизанными на кукан бычками, по шумливым табункам девушек с полотенцами и мокрыми купальниками на загорелых плечах. Трамвай тут бежал с таким звоном, что казалось — он мчится по рельсам вприпрыжку.
Третья станция… Пятая станция… Все это были дачные приморские поселки, празднично-нарядные, утонувшие в пестрых цветах.
На Французском бульваре находилась и кинофабрика ВУФКУ.
Ее легко было узнать по странному облику толпы, никогда не редевшей у проходной. Здесь были старые одесситы в котелках, в соломенных канотье и в тех самых пикейных жилетах, которые вскоре Илья Ильф и Евгений Петров воспоют в посвященных городу Черноморску главах «Золотого теленка». Были здесь живописные личности, именуемые на портовом жаргоне «бичами», — лихие молодцы в драных тельняшках, завсегдатаи причалов и доков, должники всех портовых пивнушек, привыкшие в ярком свете кинематографических прожекторов изображать простодушных рыбаков или пьяных бандитов-анархистов, смотря по тому, кто понадобится режиссеру в массовке. У проходной шумно теснились смазливые девчонки, мечтающие о «крупных планах», рвущиеся в «звезды», и несчастные уродцы, рассчитывающие понадобиться как «типаж». Все они назубок знали имена-отчества режиссеров, помрежей и администраторов. Все повторяли десяток усвоенных слов: «фотогеничность», «съемочный день», «трюковая съемка». И все здесь с особым пиететом, с намеком на старую дружбу с детства и на интимные отношения самых последних дней повторяли имя некоего Георгия Николаевича, потому что вся Одесса в эти дни уже твердо знала о том, что на фабрике еще держалось в секрете, — что именно Георгий Николаевич Стабавой собирается приступать к постановке небывалого исторического боевика «Жемчужина Семирамиды». А тут-то и понадобится весь «типаж» — и турки, и греки, и одноглазые пираты, и екатерининские бригадиры, и смазливые девчонки, и опереточные рамоли, и благородные французские кондотьеры, и карикатурные толстяки, и усачи-запорожцы. Прорваться за проходную и попасться на глаза Георгию Николаевичу было всеобщей мечтой. Здесь твердо верили, что все, что славно в мире, начиналось в Одессе и что Чарли Чаплин тоже родился на Молдаванке и был сыном биндюжника Каплана. В этом не сомневался никто.
А за проходной лежал тихий зеленый мир, похожий на провинциальное аэродромное поле. Густая трава начиналась от самых ворот. В глубине были разбросаны небольшие домики служб. В одном — дирекция; в другом — редакторы. Только полосатого «ветродуя» не хватало над мезонином. Даже самолет стоял в сторонке — старый, списанный аппарат, неспособный подняться в воздух. Но пропеллер его еще мог вращаться и, вращаясь, поднимал перед съемочной камерой бури любой штормовой силы, взметая тучи пыли или гоня по морю высокие волны.
Съемочные павильоны стояли во дворе, как ангары. Вдоль дорожек росли кусты желтой акации. За деревьями был обрыв, и там, еще невидимое, угадывалось море.
В этом чужом и особом мире Довженко оказался в июньские дни 1926 года, когда Юрий Яновский впервые проводил его на фабрику.
Первое лето в Одессе полно для Александра Довженко веселой легкости. В третий раз, как в годы ученья в Киеве, как в Берлине, когда стал он жить на стипендию украинского Наркомпроса, повернулась его жизнь на студенческий лад. Денег не было. Последние харьковские гонорары растаяли быстро. Из «Лондонской» он переехал в комнату, снятую подешевле. Утром в маленькой кофейне на Греческой, где шумные болельщики окружали сосредоточенных игроков в нарды, он выпивал чашку крепчайшего и душистого кофе и отправлялся на Французский бульвар, на фабрику, как в институтскую аудиторию. Ученье состояло в одном. Он смотрел.