Выбрать главу

После революции он оказался одним из первых операторов, начавших работать в Одессе, когда ателье на Французском бульваре стало фабрикой ВУФКУ.

Уж что-что, а ремеслом он владел в совершенстве.

Но с Довженко работать «привычно» было невозможно.

Козловский понял это сразу. И он сумел также понять, чему может он научить Довженко, а чему — куда более важному — может он от Довженко научиться.

Завелев же был слишком подвержен самому распространенному из человеческих заблуждений. Он склонен был отождествлять утрату собственной молодости с непоправимой утратой, Которую якобы понесло с течением времени все человечество.

И если Козловский ясно представлял, что даже далеко не совершенная «Сумка дипкурьера» куда серьезнее и выше снятой им за десять лет перед тем «Обманутой Евы», то Завелев склонен был думать, будто «Инвалиды духа» или «Сестры-натурщицы», снятые им в 1915 году, были по сравнению со «Звенигорой» утраченными — и для «теперешних» недостижимыми — вершинами кинематографического профессионализма. Довженко требовал от Завелева того, чего ему прежде никогда не приходилось делать.

Этому режиссеру могла потребоваться сотня метров пленки с планами безлюдного леса, снятого с площадки, оборудованной на какой-нибудь двенадцатиметровой сосне.

— Ах, вы снимаете видовуху? — спрашивал старый оператор с нескрываемой подковыркой.

Но на сосну он все же забирался. Лес снимал. И притом снимал отлично, именно так, как хотелось того Довженко. Ведь пейзажи «Звенигоры» очаровательно поэтичны. Пожалуй, не будет никакого преувеличения, если сказать, что до «Звенигоры» художественная кинематография таких пейзажей еще не знала. Достаточно вспомнить тот жаркий, пронизанный солнцем лес, в котором мы видим крохотную фигурку деда или реку, по которой плывут венки с дрожащими огоньками купальских свечек.

Довженко хотел, чтобы в его фильме лес, реки, поле играли так же, как играют актеры, — чтобы снятый пейзаж активно воспринимался зрителем, как неотъемлемый элемент действия, как одна из движущих сил сюжета.

В ту пору кинематографисты много говорили о том, что все доступные художнику сюжеты могут быть сведены в исчерпывающе полный каталог. Притом список окажется вовсе не таким уж объемистым. Точно так же могут быть занесены на карточки — под порядковыми номерами — все без исключения приемы воздействия на зрителя.

Рассказывали, что в Голливуде такой каталог уже имеется. В нем, мол, количество сюжетов исчерпывается цифрами в пределах первой сотни, а сумма приемов доходит не то до семи, не то до восьми тысяч, оставляя сценаристу лишь возможность самых небольших вариаций.

Поэтому предполагалось, что с течением времени сценарист сможет изъясняться при помощи цифрового кода. Допустим, вместо описания сцены, в которой муж перехватывает записку, адресованную его жене, можно будет обойтись только номером 1639, под которым такой прием будет обозначен в каталоге.

Если бы Довженко хоть на минуту поверил, что такая шифрованная драматургия с ее каталогизированным набором готовых штампованных отливок является действительной перспективой кино, он бы немедля бежал с кинофабрики, чтобы искать какую-нибудь новую точку приложения сил.

Напротив, многие молодые кинематографисты, из числа тех, что служили прототипом для многочисленных шаржей, щеголяя в клетчатых чулках и в огромных очках в квадратной роговой оправе, полагали, будто именно такой конвейер мыслей и образов воплощает в себе индустриальную современность киноискусства. А другие — из того же поколения, что и Завелев, — находили в картотеке готовых рецептов просто лишнее подтверждение тому, что «все уже было под солнцем» и всякие поиски — бесполезный вздор, способный лишь отпугнуть зрителя. Их богом был «профессионализм» — спокойное ремесло.

Поэтому Завелев искренне был обеспокоен профессиональной неопытностью Довженко, искренне огорчался тем, что Сашко не слушает его советов.

Он не понимал, что ремесло не синоним искусства, а лишь инструмент художника. Необходимый, но только инструмент.

И он не замечал, как Довженко овладевает этим инструментом, пользуется им все с большей уверенностью.

Рождение художника первым способен заметить и оценить тоже художник.

Так оно и произошло, когда Сергей Эйзенштейн и Всеволод Пудовкин, увидев «Звенигору» в зеркальном зале «Эрмитажа», впервые заявили с веселой радостью о том, что в искусство кино пришел новый мастер.

11

Открытие Яресек

В поисках мест для натурных съемок «Звенигоры» Александр Довженко и художник фильма Василий Кричевский объездили и обошли собственными ногами множество самых глубинных уголков украинской земли.

Вспоминал Довженко о родной Черниговщине, но снимать там не стал — счел, что этот фильм нужно снять не на лесных окраинах, а в самом сердце Украины, среди той природы, какая стала уже традиционным олицетворением родины в стихах и песнях.

Начало картины снимали в Китаеве, невдалеке от Киева.

Китаев — место историческое. Там когда-то был один из многих монастырей, в которых созревало гайдамацкое движение против шляхты.

Вокруг Китаева простираются и те самые леса, в которых подстреленные шляхтичи, словно созревшие яблоки, «гупали» (то есть падали, звучно ударяясь о землю) с деревьев.

В этих местах Завелев снял гайдамаков торжественно проплывающими верхом на конях в облаках низко стелющегося над землей седого тумана. И среди окрестных селян, прошедших через окопы мировой войны и через фронты войны гражданской, Довженко отыскивал и подбирал своих гайдамаков — таких же, какими были их прадеды, у которых «благородные черты лица каждого испорчены саблями, бурями и грехами».

Очень много бродил Довженко по проселкам Полтавщины, по берегам Ворсклы, Сулы, Хорола и Пела. Это были места, воспетые Гоголем и Шевченко, поросшие запущенными дичающими садами, золотые от высоких подсолнухов и зреющей ржи.

Режиссер и художник прошли «чудный город Миргород», как называл его Гоголь. Прошли Сорочинцы, утонувшие в зелени. Прошли десятки больших и малых сел с белыми хатами и белоголовыми дедами, толкующими на лавочках у плетней, усаженных закопченными до черноты кухонными горшками и чугунками. Села эти лежали в речных излучинах и вдоль заросших кустами оврагов. Тут отдыхало сердце.

Близ Сорочинец и остановился Довженко.

Он мог воскликнуть как матрос на корабле, проблуждавшем долгие дни в океане в поисках новых материков:

— Земля!

Этой обетованной землей показались ему Яреськи, старое волостное село на берегу реки Псел, некогда одна из «сотен» Миргородского казачьего полка, потом «местечко» с тысячью тихих дворов, с тремя тысячами жителей, которые в большинстве своем носили лишь три фамилии — Корсун, Чуб и Пивторадядька, а различался один Чуб от другого при помощи уличных прозвищ, изобретательных и часто соленых.

Всякому, наверное, случалось попадать в такие места, которые покоряли пришельца сразу — так, что человек, раз взглянув на какой-нибудь тихий двор, на древний кривой переулок или на солнечную широту улицы с просторными прямоугольниками стекла в оконных рамах и зеленью скверов между домами, потом уже с грустью прощался с этим вчера еще ему незнакомым местом и думал, что тут бы ему и прожить весь остаток отпущенных дней. Именно такое чувство испытал Довженко, очутившись в Яреськах.

Быть может, что-то напомнило ему здесь околицы родных Сосниц. Быть может, хорошо думалось под раскидистым явором, нависшим с размытого берега над тихим течением Пела. Быть может, очень уж легко и сразу прижился он среди здешних Корсунов и Пивторадядек, завязав со многими из них прочную дружбу на долгие годы. Но именно сюда, в Яреськи, вернулся Довженко снимать «Звенигору», и потом снимал здесь же натурные сцены других своих фильмов, и жил здесь подолгу, и привозил сюда множество своих друзей — из Киева, из Москвы и даже из-за границы.

Одной из первых сцен «Звенигоры», которые Довженко снимал в Яреськах, была сцена на сельской площади: крестьяне слушают царский манифест, объявляющий о вступлении России в войну против Германии и Австро-Венгрии. Это была массовка, на которую Довженко собрал чуть ли не половину населения Яресек — от древних дедов до молодых матерей с грудными младенцами на руках. Все остальные сбежались на сельский майдан в качестве зрителей.