Но важно было в Яреськах не только то, что давал там Довженко людям в непрерывном общении с ними, а и то, что брал он от них.
А это взаимообогащение происходило непрерывно и щедро.
Писатель Олесь Гончар вспоминает один из бесчисленных рассказов Александра Петровича о его друзьях из Яресек:
«Помню, снимал я в Яреськах. Набираю крестьян для групповых сцен. Вот подходит Грицько Иваныця, сельский борец, гигант, по циркам уже выступал, а теперь живет дома. Усы подстрижены щеточкой, руки мускулистые, роскошные.
— Вот пришел к вам, Александр Петрович… Хочу, чтоб вы завтра сняли меня за работой.
— А что же вы собираетесь делать?
И слышу ответ — торжественный, гордый:
— Завтра я буду молотить хлеб для человечества».
Это, конечно, слова поэта. И поэтическое представление о собственном труде здесь совершенно такое же, какое всегда свойственно и самому Довженко. Оно должно было обрадовать его и укрепить на своем, и тем самым ему запомнилось.
Ведь он тоже знал, что молотит свой хлеб для человечества.
В своих ночных выходах на рыбалку с яреськовскими дедами он больше слушал их бесконечные бывальщины и небылицы, чем следил за снастью. И он упивался самим строем их речи, словно звучанием стихотворной строфы, радуясь каждому свежему слову больше, чем окуню, вытащенному из воды.
Глубокой ночью, когда рыбаки, распрощавшись, расходились по хатам, Александр Петрович негромко напевал любимую свою старую чумацкую песню: «Ой, воли ж мої круторогі, та вивезіть мене із калюжі», — и это, по словам Л. Бодика, было вернейшим признаком того, что «время проведено с пользой и настроение хорошее». Тут же Л. Бодик вспоминает: «Спали мы обычно в клуне. Той ночью сон долго не приходил. И долго еще в темноте Довженко размышлял вслух о жизни и о связях художника с народом:
— Прекрасна душа народная! Настоящий художник не может не изучать людей, только в связях с ними его сила и правда. А талант без глубокого знания истории и жизни своего народа — пустоцвет».
Здесь, в Яреськах, увидел он взглядом художника и те многие великолепные зрительные образы, которые до сих пор поражают в его фильмах.
Отсюда пришли в «Звенигору» полнокровные, радостные, так просторно снятые панорамы сенокоса на лесной опушке. Тут увидел он крестьянский отдых в страдный день, наполненный зноем, и женщин, истово обедающих под снопами, и коров, неподвижно застывших в прохладной реке, и голого мальчишку, вошедшего в ту же речку и так по-фламандски, с целомудренным весельем застигнутого киноаппаратом в ту самую минуту, когда пускает он свою струйку в речную воду.
Из солнечных бликов на реке, из простодушной улыбки ребенка, из налитых колосьев и девичьей истомы на жнивье создавал Довженко украинское лето.
И там же, проходя яреськовскими полями, он увидел снопы, протянувшиеся по самому горизонту под синим безоблачным небом, и так были повернуты его мысли в поисках образов войны, ранящей мужика в самое сердце, что страшное сравнение будто ударило его, и на другой же день он снимал одну из самых своих поразительных кинематографических метафор; те самые золотые снопы тяжелых колосьев превращаются вдруг в пирамиды солдатских винтовок — в бесплодное гибельное железо.
И там же, на невысоких холмах, в ярах и переярках полевой плодородной земли, нашел он ту свою неповторимо довженковскую точку зрения на героя, которая позволяла его показывать как бы поднятым в самое небо — снятым снизу вверх, в чистой и ослепительной солнечной синеве.
Тем, кто видел Александра Петровича в Яреськах в тот, быть может, самый счастливый период его жизни — счастливый ощущением найденного, наконец, пути и первых побед на этом пути и первой славы, ничем еще не отравленной, — казался он философом и поэтом в облике сельского парубка.
В те же годы пришла к нему и любовь.
Еще во время работы над «Звенигорой» Довженко познакомился с Юлией Ипполитовной Солнцевой. Впрочем, она была еще так молода, что по отчеству ее тогда не называли. И так красива, что открытки с ее портретом мгновенно раскупались во всех газетных киосках Советского Союза и их можно было встретить потом даже в деревенской избе пришпиленными у зеркала среди бумажных цветов — просто для того, чтобы от красивого лица делалось в хате веселее. Солнцева снялась уже в двух картинах, прошедших по всей стране с очень большим успехом. Она сыграла властительницу Марса Аэлиту и девушку с московского перекрестка — папиросницу от Моссельпрома. В Одессу ее пригласил режиссер Г. Тасин. Он готовился снимать фильм по роману Эптона Синклера «Джимми Хиггинс». Сценарий написал И. Бабель. Герой фильма, молодой американский рабочий, попадал в ловушку вербовщиков, и его обманом, в составе оккупационного десанта, привозили в Архангельск, чтобы воевать против Советской власти. Но встреча с революцией приносила Джимми прозрение, и он возвращался в Америку, чтобы воодушевить там товарищей русским примером. Роль Джимми играл Амвросий Бучма. У Юлии Солнцевой была в этом фильме эпизодическая роль — кроме заглавной, там все остальные роли были эпизодическими, — но она снова сверкнула и здесь все той же всех радующей красотой. Еще она сыграла в Одессе главную женскую роль в фильме режиссера П. Долины под названием «Буря». И познакомилась с Александром Довженко.
В Яреськи Юлия Ипполитовна Солнцева приехала уже как жена Довженко.
А в фильме «Земля» она не только сыграла роль Орыси, сестры первого сельского тракториста, комсомольца Васыля, но и работала вместе с Л. Бодиком как ассистент режиссера. И с тех пор до самого последнего дня жизни Александра Петровича она продолжала работать с ним рядом, а после смерти его самоотверженно посвятила все свои силы тому, чтобы осуществить довженковские замыслы, которые самому ему воплотить так и не удалось.
Сохранились фотографии тех давних первых лет, когда только начиналась их совместная жизнь. Сидит на стуле девочка в простеньком платье в крупный горох. Бант повязан под большим белым воротничком. Девочка решительно ничем не напоминает прославленную кинозвезду с открыток, расходившихся чуть не миллионными тиражами, — просто школьница с гладко зачесанными с высокого лба за открытые уши волосами, с чистым и ясным лицом и со взглядом, словно бы еще недоуменно и вопрошающе устремленным в будущее. Рядом — пустой стул. Довженко, снимаясь, встал за спиной жены и ухватился за спинку ее стула сильными, крепко сжатыми руками, и то же выражение предельно собранной силы, что и в стиснутых кулаках его, читается на открытом, красивом лице, будто приготовился он защищать эту девочку от всех опасностей целого света. И, несмотря на то, что он сфотографировался в самом нарядном своем костюме, в нарядном джемпере, подчеркивающем белизну крахмального воротничка и безукоризненность галстучного узла, Сашко и здесь похож на сельского парубка, готового к драке.
И драк ему предстояло немало.
Не следует полагать, что в Яреськах жизнь Довженко была безмятежной и идиллической, как в счастливой Аркадии.
И беседы его с соседями и друзьями касались не только предметов возвышенных, уводящих в горние области философии и поэзии. Как раз в то время, когда Довженко обосновался в Яреськах, началась всеобщая коллективизация.
В Яреськах, точно так же как и во многих других селах — не только на Украине, но и в глубинной России, и на Дону, и в Сибири, — перемены совершались в нелегкой и напряженной борьбе; Довженко ощущал это остро, он вырос в деревне и жил ее жизнью. Ожидание лучшего, понимание того, как важен приход машины на крестьянское поле, как благотворны для будущего объединение усилий, распашка меж, разделяющих ничтожные нищенские делянки, создание крупного социалистического, научно поставленного хозяйства, соединялись с болью при виде крутых перегибов, причиняющих вред умному и нужному делу.
В ту пору и начал складываться у Довженко замысел «Земли», в котором память детства сплавилась со всем опытом, приобретенным за последние годы жизни, в Яреськах.