Выбрать главу

Всего лишь десять лет прошло с того времени до дня, когда создатель «Потемкина» вспоминает об этой игре с такою не-спрятанной грустью. Пройдет еще восемь лет, и Сергея Эйзенштейна не станет. Ему дано будет прожить всего пятьдесят лет. Недолгое время спустя уйдут из жизни остальные участники игры: Всеволод Пудовкин и Александр Довженко. Три смерти, но одна и та же причина: надорвалось в работе перегруженное сердце.

Но тогда смерти для них не существовало.

И все великие тени прошлого продолжали жить рядом с ними, освобожденные от прижизненных забот веселой радостью бессмертного искусства.

Они жили рядом с ними и внутри них!

Аналитик Леонардо, чудо в живописи и провидец в науке, который изучал полет птиц и законы света, баллистику и анатомию.

Вдохновенный Рафаэль Урбинский, чьи картины, по словам современников, могли насмерть поражать своим совершенством. (Рассказывает же Вазари о булонском художнике Франче Райболини, обманутом «безумным своим самомнением», — только увидев творения Рафаэля, «понял он свое заблуждение — и конец был его искусству, а потом и жизни».)

И не знавший устали Микеланджело Буонарроти, живописец, ваятель и поэт, сжигавший себя неукротимой творческой страстью. Слова его сонета могли бы все трое взять своим девизом в искусстве:

— I’mе la morte, in te la vita mia. (Я — смерть себе, и жизнь моя — в тебе лишь.)

Конечно, игра в опустевшем особняке была озорством от избытка молодых сил. Так она, по рассказу Эйзенштейна, и кончилась: «…уже опрокинуты подобие стола, стулья и табуреты, и Леонардо, Микель и Рафаэль стараются поразить друг друга остатками акробатической тренировки и физкультурного тренажа. Каскадом летит через стулья Пудовкин. И сцена оканчивается почти как чеховский «Винт»: удивленный полотер Совкино с ведром и щеткой в руках с выражением полной растерянности на физиономии показывается из-за двери…»

А все же выбор «личин» не был простой случайностью.

Характер и пристрастия нашли в этом выборе свое отражение.

Взявшись за строительство собора Святого Петра, Микеланджело сам отправился в каменоломни за мрамором. Ему так не терпелось поскорее приняться за работу, что он ломал камень вместе с рабочими и, больной лихорадкой, в жестоком жару, грузил глыбы на барки. Так время проходило скорее. На обратном пути груженые барки не прошли — река пересохла. В ознобе и бреду ожидал он дождей, не оставляя свой груз, означающий для него единственную возможность осуществить самую желанную радость: опять приняться за дело.

Это постоянное нетерпение было Александру Довженко понятно и близко.

Понятной и близкой была ему и та пронзительная, вдохновенная зоркость бешеного флорентийца, что позволяла сразу увидеть в каменной глыбе еще не изваянные им статуи. Рассказывают, что однажды, проезжая верхом в окрестностях Каррары, Микеланджело увидел скалу над морем и тотчас представил, как смог бы он превратить ее в колоссальную фигуру, видимую издалека мореходам. Он бы тут же и взялся за кирку, если б время не торопило к другому, если б не ожидала его в Риме уже начатая работа. Так же внезапно увидел он в невиданно-исполинской глыбе мрамора, к которой привел его гонфалоньер Флоренции, будущего своего Давида.

О Микеланджело сказано: «Ему уже мало было глыбы мрамора, ему требовались утесы. Задумав работу, он мог годы проводить в каменоломнях, отбивая мрамор и строя дороги для перевозки; он хотел быть всем зараз — инженером, чернорабочим, каменотесом; он хотел делать все сам — воздвигать дворцы, церкви — один, собственноручно. Он трудился как каторжный…»[37]

Так же привык работать и Довженко. И если б фильм можно было делать одному, он бы не только сценарии писал для себя, но и за камеру взялся, все роли сыграл бы, все бы сам сделал — от ночей, проведенных за столом над сценарием, до последних часов в монтажной.

Собственные силы еще казались ему неисчерпаемыми. Ему еще только предстояло постигнуть мудрость сонета, обращенного Буонарроти к самому себе:

Ни время уж теперь к тебе, ни доля Не смеют приступить, что нас учили Лишь зыбкой радости и твердой боли.

И он уже видел перед собой ту глыбу, из которой надо высечь своего Давида.

Показав фильм в Москве, Довженко лишь на несколько дней заглянул в Киев и сразу отправился в Ярескки — заканчивать сценарий и начинать съемки нового фильма.

Ему необходима была весна, и он боялся упустить ее.

13

Грибной дождь

Весна на Полтавщине.

Солнце разом сняло лед с озер, прудов и речек. Стылая вода высока и тиха. На северных склонах невысоких холмов, которые называются здесь горбками, еще лежат пятна снега, но и они уже потемнели и, губчато-ноздреватые, вот-вот исчезнут.

Дороги развезло. Сани уже залетовали под поветями; колеса вязнут по самые оси. А в полях чернеет распаханная земля. Пора сеять.

Но в 1929 году поля Полтавщины встретили весну иными, чем в прошлые годы.

Кое-где межи исчезли и полоски слились в сплошной массив. Упряжи с плугами шли там рядом — лемех к лемеху, — распахивая поле во всю непривычную ширь. И кое-где вился над полем голубоватый дымок, просвеченный солнцем, и слышался стрекочущий скрежет: там трактор «фордзон» тащил тяжелый плуг, невиданный прежде на здешних нивах, и его лемехи кроили весеннюю землю, как черное масло, и уже грачи привыкали к оглушительному тарахтенью. Они прыгали по развороченным глыбам и суетливо выклевывали червей, будто не было никакой разницы между старым плугом и тракторным, будто и тут по-прежнему проплелась тощая мужицкая кляча.

Но и клячи еще делали свою привычную работу, и межи еще оставались рядом с массивами, обозначая узкие полоски земли, по которым шли за своими плугами «хозяева», роняя соленый пот в борозду и думая неотвязную думу: идти ли в артель (или в «коммунию»), перепахивать ли межу, сводить ли коня и корову на артельный двор — и что же сулит все это самим мужикам, и женам их, и детям?

Перепаханная межа разрубала надвое жизнь, и неизвестно было «хозяевам», что ждет их на той, еще невидимой — завтрашней — стороне.

Наивная, почти языческая мысль о том, что земля, как существо живое, как матерь-родительница, может умереть под тяжелыми гусеницами машины, часто звучала в словах дедов, впервые увидевших трактор и вдохнувших его бензинный дымок.

— Трактор, он землю душит…

Это в отчаянии прошептал тщедушный старик в крестьянской толпе, которая той весной впервые смотрела на работу «фордзона».

Даже шум машины уязвлял от прадедов унаследованную веру, как святотатство.

Старик по фамилии Недайборщ ужасался той же весной в селе Капитоновке, близ городка с древним именем Златополь — Златое поле:

— Чего делают… чего делают… Тишина нужна… Колос, он в тишине прорастает…

Но было и другое. «Хозяева» в средних летах, не сразу решаясь, ступали в след тракторного плуга. Уподобившись Фоме Неверующему, они погружали пальцы в свежую борозду, меряли глубину вспашки и перетирали в ладонях комки жирной земли. К вечеру они окидывали взглядом вспаханное одним трактором поле. И только тянули задумчиво:

— Это да-а…

И уже появились кое-где, возвратившись с областных курсов, первые «свои» трактористы. Среди них было немало девчат. Все они — и парни и особенно девушки, в еще новых синих мужских комбинезонах, — возбуждали у земляков сложные чувства. Будто не из области вернулись в село, а из другого, неведомого мира, прикоснувшись там к тайне, до сих пор никому из односельчан не ведомой.

Тридцать лет спустя так же будут удивляться скафандру первого космонавта. И так же мило будет увидеть, что и сам он такой ладный и такое у него лицо — открытое, славное и молодое.

Весна была сложная, как, впрочем, всегда сложна в своем движении жизнь: чем движение стремительнее, тем и сложностей больше.

вернуться

37

Ромен Роллан. Жизнь Микеланджело. Собр. соч., т. И. М»1954, стр. 83.