Только в этот институт и только на один этот его факультет.
Довженко пошел в коммерческий. Но стал слушать там лекции по физике, читавшиеся на другом факультете. Он потом грустно шутил, что слишком часто так выходило в его жизни: считался на одном факультете, а лекции слушал на другом…
Институт находился напротив Ботанического сада, невдалеке от Владимирского собора. Мимо института, под каштанами Владимирской улицы и меж тополей Бибиковского бульвара мчались к вокзалу автомобили покидающей Киев петлюровской директории, печатали шаг вступающие кайзеровские оккупационные части, скакали конные шкуровцы. Очищая свой город, шли перебежками вооруженные арсенальцы. Просыпаясь по утрам, киевляне выглядывали на улицу и пытались угадать: кому принадлежит сегодня власть в городе.
В фабричных цехах шла странная жизнь: рабочие приходили туда не по обязанности, а по привычке, но каждый занимался тут своим, частным делом. Одни делали зажигалки, другие гнули тонкие трубочки для масляных домашних коптилок, третьи паяли кухонные кастрюли.
Странной жизнью жил и Коммерческий институт. Дня не проходило без бурных митингов. Лекция старого экономиста, рассказывавшего о значении чумацкого соляного промысла в XVIII веке, сменялась призывом гетманского офицера в щегольском жупане идти в полки, формируемые для защиты Киева от добровольческой армии генерала Деникина. Офицера с одинаковым азартом освистывали сторонники «Единой, неделимой» и приверженцы Симона Петлюры.
Какие только фантастические программы не излагались в те дни с импровизированных трибун перед разгоряченными студентами!
Большевиков преследовали и гетманская полиция и деникинская контрразведка. Публично выступать они не могли и собирались нелегально.
Только две области человеческой жизни и казались устойчивыми в ту пору: регулярность институтских занятий и вечерние встречи влюбленных, которые по киевской традиции происходили чаще всего на тихом и зеленом пятачке между Коммерческим институтом и Владимирским собором. Впрочем, устойчивой была лишь традиция места; лишь вечерние свечи каштанов и пух тополей. Сами встречи, слова, объятия не бывали здесь такими никогда прежде. Даже для самых рассудительных будущих экономистов они никак не связывались с каким бы то ни было представлением о завтрашнем дне; все могло оборваться на полуслове, все было отмечено тем самым «ах, пропади все пропадом», которое в написанной о том самом киевском времени пьесе Михаила Булгакова «Дни Турбиных» так верно и естественно вырывается у Елены, когда ее целует поручик Шервинский.
В 1918 году студент Сашко Довженко стал «головой» институтской «громады» (студенческого комитета). «Я вошел в революцию не в те двери, — запишет он двадцать лет спустя в своей автобиографии. — Я стал большевиком лишь в середине 1919 года. Мир оказался куда сложнее. Сложнее оказалась и тогдашняя Украина. Она была полна своих и чужих господ, хорошо разговаривавших по-украински, да и подпанки, среди которых я вращался в поисках правды, оказались никчемной горсткой неучей, шарлатанов и предателей. Я бросил их и бежал с чувством глубокой обиды и горечи, и воспоминание о них остается самым тяжким воспоминанием моей жизни. Мне ничто не досталось даром».
Огромным потрясением для Довженко стал его первый политический бунт. Когда в том же 1918 году вместо уговоров о «добровольном вступлении» в армию Павло Скоропадский объявил насильственный призыв молодежи, в том числе и студенческой, голова «громады» Коммерческого института созвал митинг протеста.
Прямо с митинга студенты колоннами вышли на улицу.
Демонстрация направилась на Владимирскую, к резиденции гетмана.
Синежупанная охрана встретила демонстрантов выстрелами. Около двадцати человек, рассказывает Довженко, были убиты, многие ранены.
Он испытал трагическое чувство вины.
Так время открывало перед Сашко Довженко ту истину, что за убеждения приходится расплачиваться не только глоткой, надорванной в митинговом оре, но и ценою крови. А тому, кто поднят на гребень волны, приходится вдобавок платить чужой кровью, что для честного человека куда дороже, страшней и трудней, чем потеря собственной жизни.
Долго еще мерещились ему кровавые пятна на укатанной брусчатке Владимирской улицы. Сашко знал, что протест, к которому призвал он свою «громаду», был справедлив. Но мог ли он с такой же увлеченностью сказать, во имя чего протестовали студенты? Отказываясь защищать гетмана Скоропадского, за что собирались они бороться?
Трагический день и оказался началом пути, завершенного в середине 1919 года приходом к большевикам.
В начале 1920 года Александр Довженко стал членом КП(б)У и получил партийный билет.
Гражданская война к тому времени окончилась, но киевская жизнь еще не вошла в колею.
На улицах торговали домашними ирисками, которые готовили хозяйки на Подоле.
На толкучках расплачивались друг с другом вещами или все еще сохранявшими хождение огромными листами «керенок». Сложные, неведомо как возникавшие на «черной бирже» курсы позволяли одновременно с первыми «дензнаками» Советской власти обращаться пышным кредиткам с трезубцами, выпущенным бежавшей директорией, и «колокольчикам» (названным так за изображение Царь-колокола) разбитой добр-армии. Сегодня счет шел на миллионы (их называли «лимонами»), завтра — на мильярды (для простоты выговаривалось: «лимарды»).
Нужна была огромная вера в торжество человеческого рассудка, чтобы в такие дни готовить себя к специальности экономиста.
Сашко Довженко упрямо посещал занятия до того весеннего дня, когда его вызвали в райком и вручили направление: нужно было ехать в Житомир и принимать заведование партийной школой. И конечно, никакой партшколы там еще не существовало, начинать надо было с организации, самому искать и преподавателей и учеников. Нужда в руководящих кадрах была огромная, и порученное дело не терпело промедления.
Довженко оставалось два года до диплома, он спросил в райкоме, сможет ли доучиться. Ему сказали: «Поставишь дело на рельсы, вызовем в институт».
Он отправился к месту назначения в начале апреля.
А 25 апреля на рассвете маршал Юзеф Пилсудский без объявления войны начал наступление на Украину, направляя удар на Киев.
Житомир был захвачен уже на следующий день.
Довженко попытался уйти в Киев пешком, но на Брест-Литовском шоссе был взят в плен вражеским конным разъездом.
От него добивались сведений о дислокации красноармейских частей. Он отказался говорить. Впрочем, если бы он и согласился, то ничего рассказать не смог бы. О красноармейских частях ему решительно ничего известно не было. Он смог бы с уверенностью сказать лишь одно: дойди он до любого подразделения красных — и там стало бы одним солдатом больше: на этот раз сердце не давало ему освобождения.
Хорунжий, командовавший разъездом, приказал расстрелять пленного.
Это оказалось офицерской шуткой. Сашка поставили к дереву, и легионеры долго держали его под прицелом в ожидании команды. А команда была: «Отставить!»
Вместе с другими пленными Александра Довженко погнали по тому же Брест-Литовскому шоссе в сторону Киева. Невдалеке от Коростеня разъезд наскочил на какую-то красноармейскую часть, и легионеры прикрылись пленными, выставляя их в качестве живых мишеней.
В неразберихе внезапной и суматошной схватки Сашко сумел бежать.
Он добрался до Киева 5 мая 1920 года, а 7-го Киев был взят пилсудчиками. На этот раз падение города не застало Довженко врасплох, как это случилось в Житомире. Он успел побывать в райкоме, там уже знали, что Киев удержать не удастся, и подготовились к переходу в подполье.
Жизнь в подполье продолжалась пять недель. 12 июня ударная группа Юго-Западного фронта форсировала Днепр севернее Киева; Первая конная, прорвав фронт в районе Сквиры, тоже двинулась на Киев, и красный флаг был поднят над Думской площадью.
После выхода из подполья Довженко уже не пришлось возвращаться в Житомир. Его послали в губнаробраз. Занимаясь делами народного просвещения, он часто думал о том, как было бы хорошо организовать художественную академию и самому пойти туда учиться.